Выбрать главу

В общем, я не хуже других и просто не пойму, почему бы Ингрид не разделять этой точки зрения. Но думаю то я так, лишь пока я у себя в комнате, а стоит мне увидеть Ингрид, и я чувствую себя не более привлекательным, чем какое-нибудь чудище из научно-фантастического фильма.

Наконец я отрываюсь от зеркала и иду в ванную. Затем решаю, что надо одолжить у Джима его новый галстук — синий вязаный, с поперечными полосками. Под дверью его комнаты виден свет, я захожу и застаю его в постели, с книжкой на коленях и карандашом в руке.

Вытаскиваю из комода галстук.

— Дашь мне надеть?

Он что-то бурчит. Не думаю, чтобы он возражал. Подхожу к зеркалу (опять зеркало!) и принимаюсь завязывать галстук.

— В жизни не видал, чтобы человек так выдрючивался, завязывая галстук, — минуту спустя замечает он.

— Что значит — выдрючивался?

— Так вертелся, крутился и дергал галстук туда-сюда. Неужели нельзя затянуть узел и дело с концом?

— Это же виндзорский узел, — поясняю ему. Подтягиваю галстук и опускаю воротничок. — Когда галстук так завязываешь, узел получается аккуратный и не расползается.

— Зато галстук будет теперь весь мятый.

— А разве ты на это обращаешь внимание?

— М м... — мычит он и вновь утыкается в книгу.

— Хороший у тебя галстук.

Он молчит.

— Давай махнем?

— Что?

— Да вот галстук. Ты не согласился бы его продать?

— Я его не покупал. Мне мама подарила.

30

Я смотрюсь в зеркало. Отличный галстук и, уж во всяком случае, не для Джима, которого одежда вообще не интересует.

— Я дам тебе за него полкроны.

— Он куда дороже стоит.

— Но ты же его не покупал.

— Нет. Поэтому я и не могу его продать!

— Но полкроны тебе наверняка больше нужны, а? — говорю я, глядя на него в зеркало. Джим у нас всегда сидит без гроша, потому что вечно что-нибудь покупает или копит деньги на то, чтобы что-то купить — то морских свинок, то кроликов, которых он держит в сарае, то марки для своей коллекции или что-нибудь еще.

Он смотрит на меня, что-то обдумывая.

— Вот что я тебе скажу, — говорит он. — Я буду тебе давать его, надевай, когда хочешь, но ты должен платить мне по три пенса за каждый раз. И за сегодняшний вечер тоже.

— И кто это меня за язык дернул — молчал бы себе в тряпочку! — Я сую руку в карман. — У меня нет мелочи, только шиллинг.

— Ничего. Зато потом ты три раза сможешь надевать его бесплатно.

Я бросаю ему шиллинг.

— Я вижу, друг, ты не теряешься, надо тебя будет по коммерческой части пустить. Глядишь, к тридцати годам миллионером станешь. — Подхожу к нему и выпячиваю подбородок. — Как, по-твоему, надо мне бриться?

— Пожалуй, к пасхе уже кое-что проглянет, — говорит он.

— Что? Да я теперь бреюсь каждый день.

— Ну, если тебе нравится доставлять себе столько хлопот... Ты что, куда-нибудь идешь?

— На танцы.

— Так поздно?

Я смотрю на часы.

— Без четверти десять. Детское время, малыш.

— Охота тебе тащиться куда-то в такую поздноту и потеть в этой толкучке под так называемый джаз?! — говорит он.

— Не суй нос не в свои дела и займись-ка лучше латынью.

— Откуда ты знаешь, что это латынь?

31

— Да уж уверен, что это не «Леди, не оборачивайтесь!»

— А что это такое?

— Неважно.

— Так вот: это не латынь, а математика, — говорит он. — И раз уж ты здесь, мне хотелось бы тебя кое-что спросить, я тут не понимаю.

— Ну, я тебе не помощник. Для меня что математика, что акробатика — один черт.— Произнося это, я чувствую, что сострил. — Как это я сказал, а? Математика все равно что акробатика?!

— Ха, ха! — иронически бросает Джим. — Как остроумно, Вик! Лопнуть можно! Кстати, старик Картрайт набросился тут на меня. Говорит, ждал лучших отметок от брата Вика Брауна.

Этого достаточно, чтобы снова оторвать меня от зеркала.

— Он так сказал? Старина Картрайт? В жизни не поверю.

— Вот-те крест, — говорит Джим. — Старик Картрайт, кажется, и впрямь высокого мнения о тебе. А вот на уроках французского я стараюсь не афишировать наше с тобой родство.

— А, подумаешь, французский, кому он нужен!

Подхожу к постели Джима и беру у него учебник.

— Что тут у тебя не ладится, малый? — бурчу я, подражая старику Картрайту.

— Вот здесь. — Джим тычет пальцем в учебник, — Никак это уравнение не выходит. Я уже полчаса над ним бьюсь. Верно, опечатка в книге.

— Никогда не видел опечаток в учебниках. — Начинаю проверять и сразу обнаруживаю ошибку. Бросаю учебник Джиму на колени. — Попробуй перевернуть последнее уравнение.

Он смотрит.

— Тьфу... Как же это я не сообразил!

— Вот так, не сообразил и готово — провалился на экзамене.

— Ну хватит тебе, гений.

Провожу рукой по подбородку и словно слышу, как шуршат волоски.

— Эх, все равно нет времени бриться. И так уже поздно.

— Неужели она не подождет? — спрашивает Джим,

32

— Кто?

— Кто? — повторяет он с ухмылкой. — Брижжит Бардо, конечно, а то кто же еще?

На секунду у меня мелькает мысль, что он, видно, знает. Но тут же я понимаю, что этого не может быть, потому что никто, кроме меня, ничего, не знает. Даже и она еще не знает. Но теперь узнает. И скоро.

На улице ясно и холодно, настоящая зима. Утром казалось, что вот-вот пойдет снег, но сейчас небо все в звездах и мороз пощипывает щеки. Я отмечаю это, но иду пешком, не дожидаясь автобуса, потому что слишком холодно стоять на месте. Однако через какую-нибудь минуту я уже слышу урчание автобуса, взбирающегося в гору следом за мной, и пускаюсь бегом. На остановке я нагоняю автобус и беру билет в город за три пенни. Наверху пусто. Сажусь на заднее сиденье и погружаюсь в созерцание голых и полуголых девиц в журнале, который дал мне Уилли Ломес перед праздником. Называется он «Cherie»1 . Это французское издание с девицей на обложке. На девице пояс с резинками, черные нейлоновые чулки — ничего больше, если не считать взгляда, этого самого... Ну, вы понимаете. «Журнальчик—первый сорт»,— сказал Уилли, и точно. Уж кто-кто, а эти французы мастера на такие штуки. Все в тебе растопляется, когда смотришь на этих девчонок. Есть птички, которые сняты в одном белье или в прозрачных нейлоновых рубашонках и прикрыты, ровно настолько, чтобы раздразнить воображение, а на других и воображения тратить не надо. Там есть и текст, и я начинаю жалеть, что в школе не уделял должного внимания французскому, потому что если текст связан с картинками, он, должно быть, силен. Глядя на них, я в трехтысячный раз пытаюсь представить себе это и прихожу к выводу, что с такими девочками ничего у меня не получится — стоит такой подойти ко мне, и я мигом дам заднего пару.

Но вот что любопытно: об Ингрид я никогда так не думаю. И не потому, что она уродка, — девчонка она хорошенькая, самая хорошенькая из всех, кого я знаю. Просто думаю я о ней, как о чем-то очень чистом, святом и

нежном, и мне кажется, что коснуться ее щеки куда приятнее, чем все то, что могут дать мне другие девчонки.

Стоит мне подумать об Ингрид, как я забываю обо всем на свете, и, конечно, я проехал свою остановку и теперь иду пешком.

По мере того как я продвигаюсь вперед по Иллиигуорс-стрит, настроение у меня становится все лучше и лучше. На мне хороший костюм, свежее белье, я подстрижен, причесан, и звук моих шагов почему-то преисполняет меня уверенности в себе. Я знаю, что на танцах сейчас, наверно, перерыв, поэтому захожу в «Баранью голову»— кабачок, расположенный чуть дальше по той же улице, — пропустить для бодрости пивка и взглянуть, нет ли там ребят. В зале полным-полно народу, чувствуется, что на танцах перерыв; за баром, в курилке, топчутся оркестранты в стильных бежевых куртках и коричневых галстуках бабочкой. Получаю свою кружку пива, оглядываюсь и кого, вы думаете, вижу? Уилли Ломеса, который машет мне из-за столика в углу. Подхожу, парень, что с ним (зовут его Гарри, а фамилии не помню), пододвигается, и я сажусь. Оба они без пальто, и я спрашиваю, были ли они на танцах.