Выбрать главу
Немного чая после обеда И все. Ветер в соснах — Остальное. Чуть-чуть чая Среди осеннего пейзажа… Тао Юань, IV век н.э., Китай
В вагон я пришел, когда в нем не было еще почти никого. Я забросил рюкзак на верхнюю полку и сел в стороне на боковое сиденье, чтобы не мешать появляющимся пассажирам занимать свои места и укладывать в рундуки вещи. Первой в купе пришла пожилая полная женщина с множеством авосек и сумок, она грузно плюхнулась на одну из нижних полок и принялась сразу по-хозяйски раскладывать вокруг себя свертки. Потом появилась худая жилистая женщина с острым длинным лицом и тоже уже пенсионного возраста. Она сразу повздорила с полной женщиной из-за места, и они некоторое время разговаривали в повышенном тоне, нападая друг на друга с обличениями, доходя вплоть до оскорблений, что, впрочем, не помешало им, когда все разрешилось, и оказалось, что они обе едут на нижних полках, тотчас помириться, познакомиться, завести оживленную беседу и стать на время долгой дороги самыми искренними и преданными подругами. Купе впереди заполнялось небритыми, подвыпившего вида мужиками, а еще через купе находилась молодая женщина, мать с двумя детьми, но еще очень бойкая, каким-то образом уже умудрившаяся успеть переодеться в спортивный трикотажный костюм и со стреляющими по всему вагону глазами. Я достал купленный в киоске прошлогодний журнал и поуютнее устроился за своим столиком, с наслаждением отметив, что как бы там ни было, у меня на несколько дней есть свой угол. Чистые простыни, постель, полотенце. Что я могу спокойно читать, смотреть в окно, заниматься своими делами и быть на целых пять дней свободным от необходимости беспокоиться о будущем, составляя каждый вечер планы жизни на день завтрашний. В купе пришел последний пассажир, отпускной морячок торгового флота, отутюженный, радостный, он занял вторую верхнюю полку, положил на нее китель, присел рядом с бабушками, познакомился с ними, рассказал, куда едет, откуда, как зовут, и как только поезд тронулся, ушел в ресторан получать первую порцию своего долгожданного отпускного удовольствия. А я, вторично отметив новые удобства, облегченно вытянул под столом ноги и стал готовить себя к долгому отчуждению длинной дороги с ее преизбытком общения, ненужных встреч и суеты, вырабатывая иммунитет против бестолковщины и готовясь противостоять бессмыслице вагонных знакомств от скуки. У меня были этюды, в конце концов я мог заняться и ими, у меня были мысли, пейзаж за окном, а это было даже более чем нужно. Мои пожилые попутчицы еще попробовали со мной заговорить, поинтересовавшись, а не пойду ли и я в ресторан. Я ответил очень холодно и неохотно, что нет, мол, не пойду, в их сторону не взглянул, и больше они уже вопросов не задавали. И еще молодая женщина, мать двоих детей, прошла мимо по проходу в своем трикотажном костюме, лишний раз подтвердив очевидность факта, что для некоторых женщин надевать трико просто должно быть противопоказано. Но она прошла и больше я на нее глаз поднимать не стал. Поезд наш уходил все дальше от моря, углубляясь в материк, начал вползать в тоннели, пронзать кряжи и хребты, проник в дикую и божественно дремучую тайгу, уже с какими-то вершинами, намечающимися на горизонте, и перед тем, как опуститься ночи, проделал путь в общей сложности километров в триста. Утром мне еще пришлось отделаться от интереса бабушек к моему этюднику, замеченному ими на верхней полке, и сразу с загоревшимися глазами спросивших: "Вы художник?" — в ожидании, конечно, сказочно увлекательного рассказа из жизни замечательных людей. На что я ответил, как всегда оказавшись в затруднительной ситуации, возникающей вследствие поклонения тому, чем я не обладаю ни в малейшей степени: "Что-то в этом роде", не зная — и на опыте уже убедившись, что бесполезно этому учиться — как в таких случаях и отвечать. Потому что, если уж судить их категориями, то, безусловно, никакой я не художник. У меня для оправдания этого их преклонения и восхищения нет ни данных, ни сил. Они еще спросили:

— Это вы из командировки возвращаетесь?

— Да, из командировки, — соврал я.

— Все так и ездите и ездите?

— Да, все так и езжу и езжу.

— Интересно, наверное…

— Интересно иногда, — опять коротко согласился я, лишь бы не вдаваться в подробности и не объясняться. Потому что ведь не объяснишь же им, что и совсем не из командировки никакой я возвращаясь. Что это я просто так живу… Это моя жизнь… Ведь не объяснишь же им, что и несмотря на отсутствие у меня всех этих атрибутов, являющихся обязательной принадлежностью каждого настоящего художника, печатающего копии своих работ в "Работнице" и "Огоньке" — а это-то, собственно, как раз и имеется ими в виду, — я, несмотря ни на что, все-таки настоящий художник. И что даже вот эти этюды подчас на голову выше банальной мазни большинства этих хорошо выучившихся мастеров. Ведь не объяснишь же это им. Да и такие вещи вообще немыслимо объяснять.

Поэтому проговорил я это опять очень неохотно и таким тоном, который явно показывал, что продолжать этот разговор мне крайне не хочется. И бабушки, преодолевая свое любопытство и из уважения к моей воображаемой значимости, в конце концов меня оставили. Ну и еще интеллигентный солдатик из дальнего конца вагона тоже, видимо, что-то заметив, присел ненадолго около моего столика, чтобы спросить, где я был, и что мне писать приходилось. Но этот вопросы задавал конкретные и со знанием дела, был ненавязчив и после того, как выяснил все, что хотел, ушел сразу. Морячок с утра перебрался с вещами в другое купе, к каким-то, вроде, появившимся у него знакомым, звать меня в ресторан перестал, и больше меня до самого вечера уже никто не обременял. На боковой столик претендентов не было — в том иногда и состоит преимущество плацкартных вагонов, что обычно не занятые боковые места дают определенный простор — я под монотонные обеды-ужины бабушек спокойно листал газету, читал журнал, смотрел в окно, думал о неизвестных мне горных породах деревьев, начавших проплывать мимо. А вечером, уже перед самыми сумерками, когда вагон всем составом дружно отходил ко сну, на станции Облучье вошла она.
Я как раз размышлял после своего ужина об оставшейся у меня наличности, заключающейся в бутылке коньяка, не принятой от меня капитаном ледокола и лежавшей теперь где-то в рюкзаке в качестве резерва. Я как раз подумывал о возможности ее продать, чтобы выручить на дальнейшую дорогу еще денег, мысль вполне здравая и понятная, но противоречащая моему первоначальному намерению оставить бутылку для отца, которого по приезду домой мне обрадовать больше будет нечем. Поскольку, как всегда было и, видимо, уже будет, родителям из своих "дальних странствий" я никогда ничего не привезу. Не "зарисовками" же этими своими мне их радовать. Они им точно так же нужны, как и всем остальным. Разве ими их удивишь, ободришь, согреешь, доставишь удовольствие? Разве утешишь их измученное за долгие годы сыновних шатаний родительское самолюбие? Так что бутылка марочного коньяка могла бы прийтись как раз кстати. Я как раз думал, что ограничивать себя в еде мне не привыкать, и поэтому мог бы потерпеть еще несколько дней, в то время как другого такого удобного случая, учитывая старость моих родителей, мне может скоро уже не представиться. В теперешнее время я уже постоянно рискую однажды по возвращении их не застать. И в этот момент наш поезд плавно затормозил. Я увидел ее на пятачке перрона сырой от моросящего дождя станции, она стояла вдвоем с подругой около двух чемоданов на фоне грязно-зеленого цвета вокзальчика, глядя на то, как машинист Продергивает состав Вечером снег выпал. вдоль полотна. О чем– то Грустно. Слушаю из дома переговариваясь с подру– Крик в лесу обезьян… гой и со слегка пове-рнутой Басе, Япония, ХVII в в ее сторону головой. Я еще подумал, что вот она как раз из тех, каких на протяжении жизни встречаешь только изредка, раз в три или четыре года, промежутка как раз достаточного, чтобы не забывать девушку в течение очередных трех-четырех лет, перебирая в памяти детали ее внешности и вашей встречи и в глубине души моля Бога о появлении в жизни такой следующей. Это редкостно, фантастически красивые девушки, каких даже на картинах почти не видишь и подойти к каким всегда не отваживаешься. Чаще всего они еще и с большим вкусом и модно одетые, это ведь только считается, что мода — она для всех, на самом-то деле для большинства она чуть ли не как корове седло. Причем, еще и как-то недоступно, особенно модно одетые, так, как еще никто, что распознается по какой-нибудь совсем пустячной мелочи, по какой-нибудь шнуровке, или манжетам, или прюнели, то есть по совершеннейшему пустяку. Но в то же время по такому пустяку, который выделяет их из всех. Без натужности, ненавязчиво хорошо одетые. И очень просто и естественно в этой редкостной одежде держащиеся, что говорит только о том, что, в сущности, все это лишь обрамление, приложение, не главное, а что главное-то все равно их красота, их суть. Это абсолютно, идеально красивые девушки, безукоризненные, в существовании каким в жизни отказываешь, не веря до конца, что таковые могут быть. Все бледно потом по сравнению с ними, пока еще пройдут эти три-четыре года, и ты начнешь обращать внимание на других, понимая тем не менее, что все равно это все не то, тая от себя горечь и отчаяние, что застеснялся ты тогда своих мятых брюк или шнурков от ботинок и не попытался даже ее остановить. В то время как надо-то было бросить все раздумья, страхи и комплексы и бежать за ней и бежать… Я смотрел на нее стоя у своего окна, полный восхищения, жадными до болезненной тоски глазами, уже предвидя все наперед: что вот сейчас посмотришь и на этом все кончится, поезд тронется и мы разъедемся, чтобы мне, как это уже неоднократно бывало, опять томиться по очередной промелькнувшей "девушке из автобуса" и клясть себя за то, что дарованный судьбой случай снова упустил… Стоянка здесь длилась всего две минуты, и я только ждал первого толчка двинувшегося состава, чтобы начать переживать уже спокойно, зная окончательно, что ничего уже не изменить, как вдруг девушки подняли с земли чемоданы и пошли в сторону поезда с явно обозначенным намерением на него сесть. Но мало и этого, посмотрев из стороны в сторону и определившись, они пошли к дверям, ведущим в наш тамбур. На некоторое время они исчезли из моего поля зрения, оказавшись около двери, где разговаривали с кондуктором, но скоро я их увидел уже в проходе, пробирающихся меж полок и держащих по чемодану в руке. Сердце у меня остановилось, когда они проходили мимо, а когда они дошли до противоположного конца и повернули назад, я уже точно знал, что они сели ко всему прочему и именно в наш вагон. А когда они, вернувшись в середину вагона, еще и остановились в моем купе около полки, которую оставил морячок, я впал в состояние столбняка вовсе. Девушки секунду-другую постояли в проходе, и одна из них ушла. А она присела напротив меня у столика и отодвинула подальше с окна занавеску, чтобы махнуть подруге рукой. Поезд тронулся, она проводила подругу глазами, и некоторое время еще сидела повернув голову к окну, в то время как поезд миновал и перрон, и станцию и, вырвавшись снова в поля, уже довольно ходко шел. Девушка сидела вполоборота к окну, выгнув спину, положив на стол один локоть, и спина ее под натянутой тканью плаща была пряма и стройна. Плечики плаща потемнели от влаги, в ворсинках шапочки сохранились капельки дождя, одна рука у нее была в перчатке, другая, придерживающая занавеску, слегка касалась пальцами стекла. Подошел проводник, и девушка достала из сумочки свой билет. Когда она подавала билет проводнику, она подняла на него глаза, и я заметил, что они у нее чуть подведены и так фантастически правильно очерчены, так редкостно устроены, что у меня даже пальцы задрожали от такой красоты. Проводник взял билет, смешался, отвел глаза и, положив билет в кармашек планшетки, без всяких дополнительных разговоров исчез. А девушка еще некоторое время посидела, глядя теперь уже в противоположное окно, в то время как я неотрывно продолжал смотреть на ее лицо. Бабушки мои, напившись на ночь чаю, уже давно крепко спали, и я, пользуясь случаем, старался как можно больше наглядеться на нее, в глубине души имея опасение, что позже это мне сделать не удастся. Черты у нее были на самом деле неимоверно красивы. Овал подбородка так нежно переходил в скулы, светлые волосы, когда она сняла шапочку, рассыпались волной по плечам. А потом она поднялась и сняла плащ. Принято в таких случаях говорить что-то о фигуре. О том, что у нее была безукоризненная фигура, какие-то там формы, или изящество в телосложении и т.д. Но сказать так — это значило бы испортить все. Потому что ничего подобного в ней не было. Она была невероятной красоты молодая девушка, и это бросалось в глаза прежде всего. И хотя все сказанное в приложении к ней соответствовало действительности— она была вся удивительно правильна и все в ней шло одно к другому, но это было даже не главное, а уходило на второй план. Бабушки мои много позже, когда мы уже все передружились, исчерпали этот предмет одним словом "статная" — "Таня — статная" — и это простое ее определение было, пожалуй, точнее всего. Просто статная (и ведь ничего больше), но в то же время это так много! Так говоряще о какой-то гораздо большей тайне в дополнение ко всему еще только обещавшей в будущем выкристаллизоваться из небытия… Я смотрел на нее неотрывно, сознавая уже всю назойливость и беззастенчивость своего поведения, но глаз отвести не мог. И лишь когда девушка открыла сумочку, чтобы заняться своими вещами, я отвел от нее взгляд за окно. Девушка положила в сумочку перчатки, повесила плащ на крючок, поправила волосы, что-то достала из чемодана и бросила взгляд наверх, туда, где на третьей полке, с которой морячок забрал свои вещи, сейчас не было ничего. Я очнулся.