— Вот что, Верочка, ты там как хочешь, а ежели будет картошка в этом самом подсобном хозяйстве, то мешка два, не меньше привези в гараж. Не смотри на меня, не спорь, глупостей не думай! Ты же сама видишь: мужчины-то почти все, а женщины более половины в гараже живут. Домой только бельишко переменить бегают. Многие часов по двадцать руля не отпускают. Надо нам подкормить их или не надо? — визгливо прокричал он. — А грех этот я на себя приму.
Утром, едва заголубело в окнах, Вера торопливо оделась и побежала в гараж. Анна Козырева была уже там и хлопотала около машины.
Статная, полногрудая Анна в последние месяцы словно переродилась. Не было в ней прежней застенчивости, не ходила она по гаражу, боясь что-то задеть и разбить, а держалась свободно и независимо. Только в разговорах с Верой и Селиванычем она часто краснела, по-прежнему смущалась и говорила робко. Машина Анны всегда была самой чистой, самой исправной, и управляла она ею как прирожденный шофер — уверенно и спокойно.
— День и ночь едут, — говорила Анна, показывая на встречные военные грузовики. — На какую дорогу ни свернешь, везде едут. И все мало этой войне проклятой! Уж пора насытиться вроде, а она все хватает и хватает, как чудовище какое. От Вани я вчера письмо получила. Пишет, что немцев остановили и на франте тихо, а я не верю. Он всегда так, не волновать чтобы. А сам-то, по всему вижу, под Сталинград попал. Там, говорят, ад кромешный. Дон-то, говорят, и Волга от крови покраснели. От самолетов солнца не видно.
Анна рассказывала о войне так уверенно, словно она только что вернулась с фронта, побывав в самых ожесточенных боях. Самое важное место в ее разговорах занимал муж. Когда она вспоминала его, на ее желтовато-смуглых щеках вспыхивал по-детски яркий румянец, а большие серые с желтизной глаза становились дымчатыми, мечтательно-задумчивыми.
В Загорске они расспросили, как лучше проехать на подсобное хозяйство, и с шоссе свернули в сторону. Узкая разбитая дорога то тянулась лесами, то вырывалась на пустынные, уже убранные поля, то вилась по пригоркам и кустарникам, пересекая бесчисленные ручьи с хлипкими, шатающимися мостами. Километров пятьдесят исколесили они по рытвинам и колдобинам и, наконец, миновав густой сосновый бор, выбрались на обширную, уходившую далеко под гору поляну с какими-то строениями на самой опушке леса. По рассказам, это и было подсобное хозяйство машиностроительного завода. Глушью, тишиной, чем-то первобытным пахнуло на Анну и Веру, когда они остановили машину на углу потемневшего картофельного поля, по которому, понукая серую, словно поседевшую от старости, лошадь, вышагивал за самой настоящей сохой высокий сгорбленный старик в длинной, подпоясанной веревкой белой рубахе, с расстегнутым воротом на волосатой груди. Равнодушно взглянув на машину, он вновь опустил голову, подхлестнул лошадь и, удерживая руками соху, так же плавно и неторопливо дошел до края поля и только тогда привалил соху к земле, обил кнутовищем комья грязи с чего-то похожего и на лапти и на головки сапог, застегнул ворот рубахи и пошел к женщинам.
— Скажите, здесь подсобное хозяйство машиностроительного завода? — вглядываясь в длинное, с вислыми седыми усами лицо старика, спросила Вера.
— Здесь, — хрипло проговорил старик.
— Нас прислал директор завода…
— Какого завода? — сердито хмурясь, недоверчиво переспросил старик.
— Нашего, машиностроительного.
— Это что ж, с Урала, что ли?
— Почему с Урала, из Москвы.
Старик удивленно заморгал белесыми ресницами, потом резко выпрямился и строго сказал:
— Документики предъявите!
— Пожалуйста, — подала Вера написанную директором бумагу.
Старик долго читал ее, шевеля бледными губами. Хмурое лицо его постепенно светлело, глаза, все чаще моргая, прояснились, вислые усы ходили то вверх, то вниз.
— Погоди, погоди, — вспоминал он что-то, — ты сама-то, значит, Полозова? Уж не дочка ли Василия Ивановича Полозова?
— Да! Родная дочь, — радостно ответила Вера.
— Скажи на милость! Красавица-то какая! Знавал я тебя, знавал. Только была ты аршин с шапкой! Отец-то жив, здоров?
— Болел сильно, сердце, а сейчас поправился.