Выбрать главу

Сознание Круглова несколько прояснилось только в лагере военнопленных, когда утром колонна грязных, оборванных людей с черными номерами на рукавах пришла в дубовую рощу.

Была уже глубокая осень, и толстые — в два обхвата — дубы стояли оголенные, темнея коряжистыми, словно омертвелыми сучьями, а под ногами мягко хрустел пышный ковер опавшей листвы. Когда, получив пилы и топоры, группы пленных разошлись в разные стороны, Круглов увидел, как сквозь ветви пробились и заиграли нежные, ласкающие лучи солнца, обессиленно свалился на листву и впервые в жизни зарыдал, не стыдясь своих слез.

— Не надо, Павел, успокойся, — присел около него Васильцов, — не слезы нам нужны, а злость, ненависть. Они только и ждут, что мы раскиснем и встанем на колени, но не дождутся, никогда не дождутся.

Круглов смотрел на Васильцова и не узнавал его. Рыжая, всклоченная борода и такие же рыжие длинные волосы закрывали почти все лицо; широкие плечи ссутулились и стали такими острыми, что совсем черная гимнастерка висела на них, как на ребре доски. И только острые, лучистые глаза по-прежнему светились то гневом и ненавистью, то мягким, ласкающим теплом и отеческой добротой.

— Ты работай, работай, — говорил Васильцов, — хоть и проклятый труд, но и он успокаивает, сил придаст.

И Круглов начал работать. Вместе с другими пленными валил он заматерелые, высоченные дубы, обрубал сучья, вытесывал из них колья, катал толстые многопудовые стволы на лесопилку, где такие же оборванные, худые и голодные пленные, стоя на подмостках и на земле, огромными пилами распиливали дубы на доски и пластины.

Когда возглавляемая Васильцовым большая группа пленных в сопровождении четверых немцев с автоматами подошла к старому, седому от моха и лишаев великану с густыми, опускающимися почти до земли разлапистыми сучьями, Васильцов постоял, осматривая дуб от верхушки и до вцепившихся в землю узловатых корней, шумно вздохнул и, подав топор Круглову, с неожиданной лихостью сказал:

— А ну, Паша, рубани! Где наше не пропадало!

Круглов неловко взял топор, повертел его в руках, еще не понимая, что нужно делать, и вдруг, вспомнив, как работал до войны, задрожал весь, напружинил ослабевшие ноги, размахнулся изо всех сил и ударил по толстой почернелой коре. Топор до половины лезвия вонзился в дуб, и Круглову показалось, что в лесу раздался едва слышный стон. Он снова взмахнул топором, но руки безвольно опустились, на глаза опять навернулись слезы.

— Не могу, — прошептал он, отдавая топор Васильцову, — возьми, не могу.

Стоявший невдалеке немец увидел эту сцену, подскочил к Круглову и, махая перед его лицом волосатым кулаком, что-то залопотал непонятное и сердитое.

— Руби, Паша, руби, — не принимая топора, сказал Васильцов, — руби, может, на душе полегчает.

Круглов, сам не понимая, откуда у него появилось столько храбрости, свободной рукой отодвинул немца в сторону, шагнул к дубу и ожесточенно, забыв обо всем, начал рубить. Мелкая коричневая щепа взлетала вверх, падала на землю, и в воздухе потек здоровый запах свежего дерева. С другой стороны подрубал дуб высокий, большеглазый, худой пленный, и два топора звенели, стучали, а вековое дерево стояло нерушимо, не шевеля ни одним сучочком.

— Отдохни, — остановил Круглова Васильцов, — давай я.

Круглов отошел в сторону и только теперь со всей отчетливостью увидел, что вокруг дуба стоит целая толпа таких же, как и он, бородатых, оборванных и грязных людей. Проходя взглядом по землистым с запавшими глазами лицам, Круглов вдруг почувствовал радостное, согревающее тепло в груди и какое-то странное, никогда не испытываемое ощущение близости к этим совсем незнакомым ему людям.

— Курни! — подошел к нему совсем молодой безусый парень. — Табачок-то наш, новоизобретенный! Лист дубовый, лист кленовый, полынок да травка!

— Спасибо… Не курю…

— Как не куришь? Ты же всегда курил, у меня позавчера просил.

— Бросил, тошнит, — пролепетал Круглов, мучительно вспоминая, курил ли он в самом деле или не курил.

Круглов не заметил, как прошел день и пленных колонной снова погнали в лагерь. Там, в бараке, похлебав мутной похлебки и выпив стакан пустого кипятку, он забрался на свое место на втором этаже нар и лег на голые, отполированные телами доски. Мысли бессвязно метались в разгоряченной голове. Вспоминалась ему Наташа, красивая, озорная, совсем такая, какой она была до замужества. Вспоминались дети: Анна, Матвей и самый маленький Володя. И опять вспомнился веселый, душевный Костя Ивакин. От этих воспоминаний еще больше мутнело, кружилось в голове. Тяжелый храп, стоны, выкрики неслись со всех сторон в темном уснувшем бараке. Справа, слева, наверху, внизу, позади лежали люди, и Круглов среди них чувствовал себя маленьким, беспомощным и самым несчастным. Он закрыл глаза, хотел уснуть, но опять в памяти всплыл Костя Ивакин и в ушах привычно зазвучал его голос: «Гадина! Предатель!» От этого голоса Круглов привстал, сполз с нар и пошел в дальний угол барака, где стояла кадка с водой и где — это он отчетливо помнил — был вбит в столб толстый железный костыль метрах в двух от земли. Бесшумно двигаясь в темноте, он пробрался в угол и сразу же нащупал тот самый загнутый на конце железный костыль. Все остальное происходило в лихорадочном, бессознательном состоянии. Он снял с себя длинный, еще в колхозе вырезанный из сыромятной кожи ремень, продел его в пряжку, сделав петлю, двойным узлом завязал кожу ремня на костыле и, просунув голову в петлю, оттолкнулся от стены ногами и всей тяжестью тела рванулся вниз. И вдруг, когда он ждал, что петля сдавит горло, случилось непонятное. Кто-то сильный подхватил его на лету, приподнял и сорвал ремень с шеи.