Выбрать главу

В первый же вечер приезда Соустин повел Катюшу на Моховую, показал ей через ограду университет. Но прежде, чем думать об университете, надо было найти службу. Миша уже работал - заведовал магазином скобяных товаров на Таганке, за бульшим он и не гнался. И Соустину, как демобилизованному командиру, дали место в первую очередь, правда, довольно захолустное: одним из секретарей в коллегии по делам пленных и беженцев (сокращенно - Пленбеж). За этими хлопотами пропала осень; университет пришлось отложить до будущего года; Соустину шел двадцать восьмой... Ждать, добиваться своего становилось все интереснее. В магазинах, на улицах все больше прибавлялось благ, которых можно было бы пожелать. Впрочем, Соустин оставался к ним равнодушным. Для счастья вполне было довольно, когда вчетвером они устраивали вкусную и уютную пирушку на три червонных рубля. Сюда входило полбутылки горькой, фунт ветчины, огурцы, полбутылки портвейна для Катюши с Любой. Соустин, прибавив от себя немного денег, приносил женам еще плитку шоколада. Когда шоколад обнаруживался в конце вечера, Люба хохотала и кричала: "Здравствуйте!" - а Катюша улыбалась до слез. От вина разгорячались, из будущего обещалось что-то более вкусное, неиспытанное, просторное... Люба давала Соустину гладить свои пальчики под столом, и все вместе мечтали вслух, как они подкопят денег к лету и закатятся на юг, будут валяться голышом у моря, которое они видали только на открытках.

Через восемь месяцев коллегия Пленбеж ликвидировала свои дела и закрылась. Во второй раз биржа уже не устраивала командиров вне очереди... В полуподвальной квартирке из двух комнатушек стало тише: Люба забеременела, Миша ходил торжественный и озабоченный. Катюша тоже записалась на биржу, а пока, взяв у соседей на подержание швейную машину, шила на заказ кое-какие платьишки. Месяца через два Соустину опять дали работу, но пустяковую: вместе с мальчишками студентами переписывать население. И хватило этой работы лишь на неделю. У Миши дела обстояли лучше. За зиму он сделал Любе шубку вишневого цвета с японской лисой и черное шерстяное платье, модное, отделанное цветной аппликацией. Катюша ходила в вывезенной из Сибири английской шинели. И у самого Соустина набивалась в худые сапоги и неприятно хлюпала в чулках ледяная грязь. Он исчезал с раннего утра. Никто не знал бесконечных его хождений и околачиваний по Москве. Возвращался к поздней ночи и ложился на краешек постели, чтобы не потревожить Катюшу. Однажды она все-таки дождалась его: сидела и шила. Он увидел ее наклоненный над работой, старательный, освещенный близкой лампочкой лоб, - что-то праздничное, бальное было в таком освещении, в светящихся насквозь молодых волосах; но у них с Катюшей в прошлом никогда не было ни вечеров с танцами и влюблением, ни радостной, праздничной свадьбы, и Катюша не пеняла на это, - вообще она не жаловалась никогда и ни на что. У него сердце сжалось. "Катюша,- сказал он, - ты записывай, если чем пользуешься от Зайцевых, все записывай; я, наверно, устроюсь скоро, и мы им отдадим. Но ты у меня молодчина все-таки, никогда духом не падаешь!" Должно быть, не следовало так душевно говорить Катюша очень низко, чересчур низко и старательно наклонила голову к шитью, но Соустин все равно не мог не видеть, как посыпались слезы, частые-частые, молчаливые, его самого хватающие за горло. Он утешал ее, - ведь у него уже придумано много кое-чего верного и выгодного, что даст им возможность продержаться. Катюша ведь знает, какой он здоровый, ловкий, способный ко всему!

На следующий день Соустин попробовал, подошел на бульваре к бродячему фотографу. Пронзительно среди снегов голубела декорация с замками и озерами, какие могут привидеться только в тифу. Соустин вежливо спросил, где бы можно купить или заказать такой аппарат. Фотограф тяжело, с ненавистью оглядел его, помедлил и сказал: "Проходи!" То не первая оскаливалась въявь волчья морда... Соустин отвернулся и побрел на Арбат, где еще раньше заприметил один ювелирный магазинчик. Хозяин долго рассматривал и взвешивал часы. "Ценность их немного уменьшается, гражданин, мы должны соскоблить надпись". "Соскабливай, соскабливай, сукин сын", - подумал про себя Соустин; прощально пронеслись перед ним сугробистые увалы и три села - Лещиновка, Биялык, Маймашево, которые, наверно, давно забыли о нем и существовали сами по себе; вообще новая жизнь отлично управлялась и без него... За часы дали двенадцать червонцев. И хотя Катюша сумела истратить их очень выгодно - перекрасила свою английскую шинель и сделала из нее приличную шубку с котиковым из кролика мехом, затем купила себе осеннее клетчатое пальто, какого не было и у Любы, а Соустину новые сапоги, - все-таки вот тут-то, после продажи часов, совсем беззащитно, зябко сжались оба перед будущим.

У Зайцевых родился Дюнька. Соустин стал возвращаться еще позже, на цыпочках прокрадываясь тотчас к постели; в сущности, это было варварство по отношению к ребенку - четверо взрослых теснились и дышали вместе с ним в двух крошечных комнатушках. Но где же тут было думать о комнате? А Миша преуспевал: к магазину ему прибавили еще склад и увеличили жалованье до девяноста шести рублей в месяц. Добряк страдал перед Соустиным за свое благополучие, всячески старался помогать им и подстраивал что-то у себя в магазине, чтобы освободить для Коли хоть место продавца.

И все перевернулось от одной случайности... Началось с того вечера, когда Миша решил по-богатому спрыснуть свою прибавку и полугодие Дюнькиной жизни. Соустин вернулся из своих скитаний пораньше, в сумерках, и почему-то подошел сначала к окошкам. Окошки не поднимались высоко над землей, и поверх занавесок можно было увидеть раздвинутый белый стол, Любу в праздничном платье, с ребенком на руках, Катюшу и Мишу, приодетого и особенно статного, которые хлопотали над убранством стола. Там переживались сейчас самые взволнованные, самые уютные минуты перед прибытием гостей... Соустин потихонечку отошел от окна, выбрался опять на улицу; через полчаса он покупал себе билет в арбатском кино. Впереди него к зеркалу порхнула женщина; пленительное манто ее шумело и благоухало и заставляло сторониться, и хотя она оскалила рот, чтобы удобнее было покрасить губы, все-таки лицо ее оставалось тонко-медальным, уводящим. В дверях стоял какой-то зритель, комсомолец, у вешалок - капельдинер; оба они многозначительно переглянулись с Соустиным насчет этой дамы.

О, благ становилось кругом так много, так до сказочности много, что в человеке, пожалуй, не хватило бы сил пережелать всего!

Ночью он доехал на трамвае до вокзала. На мосту просветил и прогрохотал поезд. Гудок летел откуда-то из лесов, из деревень, из осени... Нет, возвращение на старое пепелище, к брату Петру, было невозможно. У Петра нищая мелочная лавчонка, торгует он конфетами, тесемками, мылом, жалуется, что самого теснят и все не то, что раньше. Ехать туда было и бессмысленно и, после всех надежд, позорно... Все-таки взял тогда билет, доехал до Малаховки, но в лесу было по-осеннему грязно, разметать свое отчаяние, хотя бы в ходьбе, было негде, и гудки с проходящих поездов щемили, приносились из седого, из родины, из детства, и гасли там же, в сказочной глухоте... Всю ночь промерз в какой-то будке, нарочно опоздав к последнему поезду. Утром Соустина шатало, и болели глаза от бессонницы, когда вышел на вокзальную площадь: хотел опять вернуться на вокзал - поспать - и вот здесь встретил у трамвая пожилого очкастого человека, с большим, сальным, добрым носом. Никто иной не мог обладать таким носом, кроме вечного студента Григория Иваныча, его первого учителя, отбывавшего когда-то высылку в Мшанске.