Выбрать главу

– Настольная книга! – завопил. – Чтоб я так жил!

А друг мой надулся на меня, сказал спесиво:

– Не кажется ли вам, чужестранец, что это моя привилегия – вещать в беспамятстве?

– Кажется, – говорю. – Но это не я. Это во мне.

– Объяснение неудовлетворительное.

Сидим в машине, глаза в темноту таращим.

И мужичок притих возле, как перерыв взял.

5

Тут – звуки всякие, не разбери откуда.

Притопало с одного боку: нестройно, устало, со сбоем.

Прискакало с другого: шустро, решительно, браво.

Стоят – снюхиваются, решают, как быть.

– Кто такие? – поверху, с коня, подбоченившись, должно быть.

А понизу – с натугой:

– Базло с Прищурой. Да Бздюх – за главного.

– Другие где?

– Где-нигде... Куроеда схоронили. Фуфляй в топи увяз. Распута с Беспутой по бабам пошли. А больше и не было.

Хохотнуло. Вскинулось. Сморкнулось молодецки.

– Города пограбили?

– Пограбишь тебе... Городов много, а промежин еще больше. Сколько ни шли, всё мимо проскакивали.

Вздыбило. Храпнуло. Плетью огрело. Заплясало в перескок.

– Не дрейфь, мужики, Карачун с вами! Я поведу вас на свальный бой. Пушечная пальба да ружейная стрельба, да конское ржание да людское стенание. Мы их еще заломаем!

Закряхтело. Зашмыгало. Заскребло тугими ногтями по одеревенелым шеям.

– А шиши твои где? Неужто всех ухайдакал?

– Шиши мои в водке потонули, во здравие атамана. Вы теперь – шиши. Сели, засвистали, коней нахлестали!

А они:

– Куда нам...

– Мы уж тут, в яме, службу справим...

– Владеем городом, а помираем голодом...

– Дай Бог атаману служить, да с печи не слазить...

Осадило. Спешилось. Каблуком топотнуло.

– Мужики, – сказал. – Выдаю секрет. Дурыгу знаете?

– С выселок, что ли? Ну, знаем...

– Обещался. К завтрему. На кузне. Ракету склепать. «Земля-город». Чуете?

– Не...

– Мы их растрясем, мужики. Кошеля с погребами. Там же недопито, поди. Недовыбрано. Недощупано.

Сглотнуло. Засопело. Шелохнулось.

– С ракетой, – говорят, – другой коленкор... С ракетой – можно спробовать... Чего стоим? – говорят. – Засвербело... Что с бою взято, то свято.

Взлетело. Вздыбило. Свистнуло в два пальца.

– За мной, мужики! Голова – дело наживное!

И снова хлебом пахнуло.

Как подгадал кто.

Будто заслонку отодвинули у печи не на малое время, поворошили лопатой, чтобы не пригорел к поду, а запах – теплый, тугой, ласковый – так и колыхнулся на весь край. Хоть режь его, хоть щупай, мни мякишем.

– Прощевайте, – говорят мужики. – До свиданьица. Нам по домам пора.

– Братцы, а повоевать?

– Нетути, – загудели, – у нас хозяйство стоит... Картошку собрать, дров запасти, самогону нагнать, бабу огулять. Нам воевать не с руки, себе в убыток.

– Братцы, – кричит в запале, – вас жа бомбить станут! Я в их – «земля-город», они в вас – «город-земля». Затемнение хоть сделайте! Трудности введите!

А они:

– Чего нам затемнять? У нас, как стемнеет, все спать ложатся.

– Чего нас бомбить? Перебудишь еще. А у нас, как перебудишь, робят зачнем делать.

– Чего нам трудности? Мы и так в легкости не жили.

А один, Базло, должно быть, сказал с подвохом:

– Ты нам лучше ответь, человек хороший: после войны станет нам легше?

– После войны, – сказал честно, – раны станете залечивать. Хуже, думаю, будет.

– Чего ж тогда воевать?

Разобиделся:

– Мужики, – говорит, – счастья своего не понимаете. Уж больно вы, мужики, миролюбые. Вас, – уязвил, – на геройство не раскачать.

А они – с ленцой:

– Ты нас пожги прежде, тогда и гляди. Мы тебе тогда так вломим! – безо всякого геройства.

И потопали, грузноступы, по нужным делам.

Редко шагают да твердо ступают.

– А что? – прикинул Карачун. – Это мысль... Петушка подпустить.

И ускакал себе.

Должно быть, к Дурыге.

По неотложным разбойным делам.

Прикрыли заслонку. Отсекло запах. Полночной остудой охолодило лбы. И шепот – исступленный, горячечный, взахлеб – перехлестнул через битое окно.

– Царь лесовой, и царица лесовая, и лесовые малые детушки, простите меня, в чем согрешил...

Пыхнуло зарницей по краю неба.

Жуткая, вспугнутая птица опахнула крылом.

Дернулась рука.

Включились фары.

– Сеня-обмылок, – тут же сказал зыристый мужичок, будто рванул наперегонки с низкого старта. – Каличь негодная. Попользован без надобности в тутошней жизни. Почки нет. Глаз вытек. Ребра вынуты. В голове дыра. Пехота-матушка, медсанбат-батюшка. Что ни война, то и нога. Что ни бой, то огрызочек.

Сидел на кожаной подушке мужчина безногий – не выше пенька, курносый, ясноглазый, волос на голове легкий, закрученный, стружкой со смолистой сосны, кланялся-перекувыркивался лбом до земли, клал перед собой яйцо куриное, бубнил-бормотал, как тормошил-встряхивал, убеждал-умолял:

– Кто этому месту житель, кто настоятель, тот дар возьмите, а меня простите: не ради хитрости, не ради мудрости, но ради добра и здоровья, чтобы никакое место не шумело, не болело...

Занудел натужно покалеченным нутром.

Вышла на зов женщина видная, нестарая, встала, руку на голову его опустила, пообещалась нараспев:

– Замыкаю я все недуги с полунедугами, все болести с полуболестями, все хворобы с полухворобами, все корчи с полукорчами... Крови не хаживать, телу не баливать.

Дернулся обидчиво. Поглядел изнизу. Блеснул непролитым глазом. Нуд не оборвал.

– Груня, я тебе не нужон.

– Нужон.

– Груня, я тебе не пригож.

– Пригож.

– Груня, я тебе не по мерке.

– По мерке.

Отвернулся. Набычился. Комок сглотнул.

– Груня, я тебе не сгожусь.

– Сгодишься.

– Груня, меня обидеть легко.

– Я им обижу.

– Груня, – сказал строго. – Я жить хочу.

– Ясное дело, – сказала. – Пошли, что ли?

И пошагали себе.

Она идет, он – на подушке прыгает, колодками от земли толкается.

Человек не человек, жаба не жаба.

И рука ее – у него на голове.

– Груня, тебе мужик требуется.

– А то нет.

– Груня,ты меня не бросай.

– Стану я.

И нет их.

А нуд остался.

Нуд от прожитой жизни.

Обгрызанной, порезанной, попиленной, перекошенной и надорванной, перекроенной походя, переломанной случаем, задавленной и затоптанной без спросу.

«Что не едешь, что не жалуешь ко мне, – без тебя, мой друг, постеля холодна...»

6

Молния ударила беззвучно.

Первая самая, как серпом по небу.

Что-то двигалось там, в отдалении, куда не пробивали наши фары, жуткое, невозможное, глазу запретное, нудело грозным, согласованным хором, и зарницы пыхали, будто небо ахало, и туча – угольным пологом – исподволь находила на наш мир.

Прошуршало катышем мохнатое, вздыбленное, фыркающее искрами, – с писком нырнуло под машину.

Проскакало тощее, голенастое, пяткой вперед, морда сплющенная, ребром острым, – в ужасе метнулось в кусты.

Пронеслось косым лётом перепончатое, острокрылое, опало донизу, взметнулось поверху, – с воплем врубилось в купу ветвей.

А впереди нудело и нудело, тонело и возгонялось, ввинчиваясь на такие верхи, с которых нет уже возврата, – разве что через обмирание, корчи, падучую, кровь горлом, инсульт и инфаркт.

И молнии полоскались в истерике, как серебристые длинные рыбы в удавке невода.

Но грома еще не было.

Срок не доспел.

– Это чего там? – тихо спросил мой сокрушенный друг, перекашиваясь в слабине испуга.

– Жизнь, – ответил зыристый мужичок. – Во всей ее полноте.

– А поглядеть можно?

– Поглядеть нужно. Включай дальний свет.

– Боязно, – говорю.

А он – резонно: