Не знал Павел, кем приходится ему Ярчук Данило. Мало ли у него в Кохановке двоюродных и троюродных?.. Когда живешь рядом с ними, никогда об этом не думаешь. В селе не чтят дальнего родства. Ведь семьи у всех большие. Поди упомни, как сложилась родословная каждого семейства…
Полковник еще о чем-то говорил, упоминал чьи-то имена. Мелькнула и угасла в памяти фамилия Степана… Павел уже ничего не воспринимал. Где-то в нем, в самой глубине, закипали слезы, и он до скрежета стискивал зубы, чтобы не разрыдаться, не выпустить из души на волю сжавшийся в пружину вопль.
Пересилил себя и снова стал слушать, будто для того, чтобы до конца испить горечь этих тяжких минут.
— Зло написано, — говорил полковник, уставив болезненно-сумрачный взгляд в бумагу. — Если здесь и половина правды, все равно другого выхода нет… Надо отчислять вас из училища.
«Зло написано», — с болью подумалось Павлу. И кто же пишет? Степан пишет — его двоюродный брат… Что сделал плохого ему Павел? Зачем же замесил он правду на злобной лжи?..
А бумага, которая лежала перед полковником, была написана вовсе не Степаном. Степан Григоренко упоминался в ней как репрессированный родственник Павла Ярчука… Ответ же на запрос из училища составлял дружок и соперник Павла — Серега, сын Кузьмы Лунатика, который с приходом нового председателя стал секретарем сельсовета.
Павлу все казалось кошмарным сном. О если б можно было проснуться! Иначе нет у него завтрашнего дня, нет смысла жить дальше… Как же он вернется в Кохановку?.. Что скажет Насте?..
Вспомнил об отправленном ей письме и задохнулся от мучительного стыда. Нет, ни за что не покажется он на глаза Насте!
Полковник понимал состояние сидевшего против него юноши. Знал он и о том, что Павлу не к кому возвращаться домой. А тут еще доложили, что хранившаяся на складе одежонка, в которой Павел Ярчук приехал на экзамены, хлипкая для зимы. Отправить же его домой в военном обмундировании нельзя не пробыл он в училище положенных для такого случая трех месяцев.
— Товарищ Ярчук, — тихо заговорил полковник. — Я вам не советовал бы ехать домой.
— Я и не собираюсь…
— Куда же вы?
— Не знаю…
— Вам восемнадцать лет?
— Скоро будет.
— Через год-полтора вам все равно надо идти на действительную службу.
— Да.
— Так оставайтесь сейчас. Добровольцем. Зачислим вас красноармейцем в хозяйственную роту.
Другого выбора у Павла не было.
Уходил он из кабинета полковника нищим, опустошенным. Отняли у Павла единственное его богатство — его мечту. А у Родины, может быть, отняли будущего полководца.
Долго стоял он потом в пустынном коридоре и сквозь слезную муть смотрел с третьего этажа на училищный плац. Там маршировали, занимаясь строевой подготовкой, курсанты. А Павел уже не курсант… Вон печатает шаг бывшая его эскадрилья. Шагает, будто ничего не случилось. Его, Павла, место в строю занято курсантом, который раньше стоял ему в затылок… Не бывает в строю пустых мест.
Вдруг яростно хлопнула дверь приемной начальника училища. В коридор вылетел Саша Черных. По его перекосившемуся черному лицу катились крупные слезы. Саша стыдливо вытирал их рукавом гимнастерки, бурно всхлипывал и басовито, с подвываниями, ревел.
Павлу неожиданно стало смешно: длинный Черных, бывалый шофер, плакал навзрыд, как дитя маленькое.
— Сволочи!.. — подойдя к Павлу, гудел сквозь всхлипывания Саша. — Я ж говорил на приемной комиссии, что батька неделю был в петлюровском обозе… Промолчали. А теперь получили из сельрады бумагу и в шею гонят!
— Но хоть правду из сельсовета написали? — спросил Павел, не столько интересуясь обстоятельствами дела Саши, сколько думая со злобной тоской о подлом коварстве Степана Григоренко.
— Правду по-разному можно написать. Петлюра ворвался в село, согнал всех мужиков на площадь и приказал всем, кто имел лошадей, везти его бандюков. Иначе пуля в лоб. Я же говорил на комиссии!
— Домой поедешь? — глухо спросил Павел.
Саша перестал всхлипывать, уставил на него яростный темный глаз и ответил с какой-то значительностью и торжественной серьезностью:
— Домой! Поеду и спалю хату головы сельрады. Чтоб не был собакой!
— Глупость болтаешь…
— Дотла спалю! — Саша задыхался в злобственном экстазе.
Павел скривил лицо, будто глотнул кислого.
— Не веришь?! — возмущенно заревел Саша, надвигаясь грудью на Павла. — Смотри!.. — И показал обрубленный мизинец на левой руке. — Сам оттяпал, нарочно!
— Зачем?..
— Братишку младшего гадюка укусила, и он… помер. Так я пошел на дровник, секанул по пальцу топором и дал слово убить сто гадюк… Убил! Сотую принес показать деду, а он говорит — уж. У нас и ужей гадюками называют. Так я заново начал охотиться. Два года поднимал счет, даже ночью с фонарем в лес ходил. А ты говоришь!..