Однако тогда я кое-как примирился с товарищами, то есть все, что касалось рисования, не вызывало у моих сверстников немедленного желания меня побить. Правда, однажды и эта моя способность послужила поводом для разбирательства, но уже гораздо более подлого, чем драка, и на более высоком уровне. Мои способности навлекли на меня не слишком тяжелую обязанность оформлять классную стенгазету. Однажды, это было уже классе в шестом, я, собираясь, написать под названием полагающийся там лозунг «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» в присутствии нескольких одноклассников прибавил устно от себя: «Ешьте хлеба по сто грамм, не стесняйтесь». Умные, подозрительные мальчики набросились на меня и устроили мне допрос. Бдительность тогда была высокой гражданской добродетелью, ведь почин Павлика Морозова еще в тридцатые годы был подхвачен пионерами всей страны. Собака — друг человека. Собака самое верное, самое преданное животное. И собака самое бдительное животное, так что, я думаю, Людмила, может быть, в безответственном вранье Плано да Карпини была доля правды? А может быть, он говорил об опричниках? О людях с песьими головами... Да, они (опричники) действительно имели метлу и песью голову у седла. Что ж, если это так, то можно допустить и существование России — я в принципе ничего против не имею. Но тогда ты понимаешь, о какой западне я говорю?
Но в тот раз у них ничего не вышло, у моих умных одноклассников. Да, они были умными и они были бдительными, но они не знали, что я на всю жизнь запомнил летчиков и что я был моряком.
Маленькие сексоты, на этот раз они не побоялись, что их кто-нибудь так обзовет. Ведь назвать их так мог только я, а они были единодушны. Сексот, это было одно из ругательств тех времен, слово, которое взрослые запрещали нам произносить, и поэтому я тогда думал, что это какое-нибудь неприличное, запрещенное для детей слово, как «педераст» или «проститутка», но впоследствии оказалось, что это обыкновенное сокращение, просто «секретный сотрудник» — ничего обидного, даже, скорее, почетное звание, но и в то время им никто не гордился. Но они были уверены в том, в чем всегда уверено стадо, в своей стадной правоте: если большинство предает одного, то это не предательство, а справедливость. К тому же на этот раз у них появилась возможность умилиться своей принципиальности и политической зрелости. Во все это они, конечно, и сами не верили — им просто хотелось растоптать чужака, не пацана и, может быть, тайного еврея, но это дело, кажется, было чуть позже. На уроках литературы, истории, конституции и военного дела нам прививали бдительность и любовь к Родине, и если бы в стаде я не оказался паршивой овцой, то так бы, наверное, и не понял, что я диверсант и белогвардеец, но память о летчиках... Я не выдал врагов народа.
В то время реактивные самолеты еще не чертили полос на небе моей страны; я жил вместе с родителями; и летчики были просто летчиками, — я помнил те времена. Теплыми послевоенными вечерами, когда черное небо съедало острые тени кипарисов над крышами, и затеплившиеся окна слабым светом освещали верхушки кустов по периметру нашего двора, в желтом прямоугольнике открывшейся двери на мгновение появлялся плоский силуэт соседа или соседки, и по одному, по двое они пробирались к дальнему углу, где в закутке у деревянного крылечка супругов Суворовых проходили ежевечерние провинциальные посиделки у самовара, искры летели в плотное летнее небо и гасли там, не долетая до звезд. Думаю, что это был заговор. Я задремывал на коленях у отца под неторопливые разговоры взрослых, похожие на тихое воркование. Иногда я встряхивался, чтобы напомнить дяде Ване Суворову о его папиросе, которая, я боялся, может погаснуть (он задумывался и забывал о ней). Этот дядя Ваня Суворов был добрый, как мне тогда казалось, старый человек, а может быть, так оно и было, во всяком случае, он был совершенно сед, но это могло быть оттого, что он тоже провел много времени в нашей школе — гестапо во время войны. Я часто бывал у них дома, где было много старинных предметов, книг и картин. У нас, переехавших в этот дом после войны, ничего такого не было. Эти люди, дядя Ваня и тетя Катя, не имели своих детей, а впрочем, кажется, потеряли сына, который был в подполье при немцах, но может быть, я все это выдумал позже. Во всяком случае, они любили и баловали меня. Уже позже, когда Виктор забрал меня к себе, он вместе со мной перевез к себе на квартиру целый ящик подаренных мне ими «Путеводных огоньков», оставшихся, наверное еще с дядиваниного детства[3]. Вот этот дядя Ваня и произнес однажды ту фразу, которую я по своему неведению теперь повторил. Вообще-то, в этой фразе не было ничего особенного, ничего особенно крамольного, ведь эти же самые пионеры каждый день, возвращаясь из школы, распевали во всю глотку: