Выбрать главу

Она снимает что-то с шеи и, нагнувшись к воде, водит по ней тем, что сняла с шеи… Путники невольно крестятся.

Наконец, старуха поднимается и, вытянув вперёд руки, тихо, но внятно причитает:

— Дон ты батюшка! Тихий Дон Иванович! Что течёшь ты с заката солнышка ко полудню, ко полуднему граду Ерусалиму, что бегут твои воды со гор горних, со холомов холмленых, со тех ли суходолиев, круты бережечки омываючи, древесные и травесные коренья ломаючи… Ух-ух, водяной дух-дух!.. Омой ты, батюшка, омой ты, Дон Иванович, Донское войско хороброе, оторви ты от рабов Божих, казачушек, ото всего войска хоробраго, оторви всяки болести-хворости от головушек буйных, от очушек ясных, от плечей могутныих, ото всей кровушки казацкие. Во тебя ли, Дон Иванович, я, раба Божия, святой крест макала, молитвы читала, бесов изгоняла… Чур-чур-чур, вы, бесы-дьяволы лукавые, земляные и водяные, ветровые и вихровые, подуманные и погаданные, посланные и наспанные, с водою выпитые, с едою съеденные! Идите вы, бесы, с тихово Дону, идите в поле неведомо, где птицы не поют и звери не воют, где кони не ржут — собаки не лают, где кошка не мяучит, петух не ноет и голосу человескаго слыхом не слыхано…

Восток всё более и более брезжется… Предметы становятся явственнее. Предрассветный ветерок шевелит седыми космами волос, выбившимися из-под колпака старухи, который в виде чулка свесился на сторону.

Дитятко моё… сыночек мой роженый… не нагляделися на тебя глазыньки мои старые, не насытилася тобою душа моя матерняя, дитятко моё, атаманушка… А давно ли, кажись, я тебя на рученьках носила, в зыбочке качала, песни казацкия над тобой певала? Опять уходишь ты от меня — ведёшь своё войско хороброе… О-о-хо-хо! Горюшко моё горючее, житьё моё плакучее…

— Се мати Заруцького, — шепчет один из путников.

— Так, надо полагать, сам Заруцкий в стане? — шепчет другой.

— Та вже, мабуть, сам.

Старуха скрывается за пригорком.

— От баба так баба! Усих чертив перелякала. У матушку й сынок вдався.

— А что — молодец?

— А то ж! Такий головосика, що чертови й хвист одруба. А из себе мов дивчина гарный.

— А Корела?

— Овва! Се таке маленьке, пыкате та кирпате, та усе подряпане й порубане, а як на коневи — то й чертови тёртого хрину пиднесе.

— А нам не лучше ли до коней воротиться?

— Та й вернемось… не забаром и весь стан прокинеться.

И они тихо поползли к своим коням.

Утро наступало быстро. Стрижи уже вылетали из своих маленьких нор, чернеющих в круче, словно пули из дул, и с писком спешили на работу — ловить мух, мошек и всякую иную мелюзгу, для которой и крохотный стриж представляется страшным чудовищем. Вылетало и выползало на работу всё живое — летучее, ползучее, красивое и некрасивое… Заговорили кусты, трава, небо, Дон…

Очерчивалась задонская даль — ровная, местами всхолмлённая, окаймлённая песчаными буграми. Тёмная поверхность Дона синела всё больше и больше. Влево выдвигались меловые горы, вскраплённые тёмными пятнами, и вершины их уже золотились, словно маковки церквей. Не заставило себя ждать и чародей-солнышко: золотая кисть его скользила по вершинам гор, по верхушкам деревьев, по распущенным крыльям мартына белобрюхого, тоже вылетевшего на работу, — и всё оживало и преобразовывалось под этой кистью великого художника. И откуда взялись эти краски, тени, красивые изломы линий, живописные очертания? Кто разом просыпал на землю, на леса, на воды эти миллионы звуков, эту нестройную, но глубоко чарующую разноголосицу жизни, счастья, страданий?

— Тю-тю, москалю! Ха-ха-ха!

— Ты что смеёшься?

— Та як же ж не смияться? От москаль! Мов квочка на яйцях, так вин на консви сидит… — Тот всадник, что это говорил, красиво, молодцевато сидел на вороном коне, поглядывая через плечо на товарища. Высокая меховая шапка заломилась набок. Красная верхушка её горела, точно мак. Из-под шапки, словно грива, свешивался чёрный чуб, перекинутый за ухо. Смоляные усы висели книзу. Из-за цветной, расшитой яркими шнурами накидки торчали громадные пистолеты, длинные ножи. Широкие плечи перекрещивались ремнями, на которых болтался целый арсенал всякого оружия. Длинное ратище у самого копья перевито красною лентою «из дивочои косы — на не забудь». Голубые, широкие китайчатые шаровары попачканы дёгтем и прожжены порохом… А лицо доброе, открытое, с весёлыми серыми глазами…

А товарищ его действительно не особенно ловок. Несмотря на богатое польское одеяние, он смотрит каким-то причетником на коне. Длинные руки и длинные ноги как-то не прилажены. Посадка неуклюжая — вся фигура будто сгорбленная. Но лицо умное, задумчивое, сосредоточенное. Чёрные глаза не скользят, не смеются, как глаза первого всадника, а смотрят глубоко…