19
Графу Замойскому чудилось, будто он снова в Италии, в Падуе, снова торопится в тамошний университет.
Извозчик, по-местному — веттурино, стоял возле белой стены. Коричневую кожу на его лице прописала кисть самого Тинторетто.
«К фонтану... Снова...»
Веттурино вскрикнул. Мулы вздрогнули и потащили скрипучий возок.
Перед глазами плыла разноцветная шумная толпа.
Возле фонтана выросла фигура девушки. На узком плече в золотистого цвета кувшине плескалась вода. Капли сверкали под солнцем.
«Здесь!»
Веттурино повернул голову, протянул руку. Пальцы впились в плечо седока.
«Иди за мною!» — вдруг оскалились белые зубы между чёрными губами.
Стало нестерпимо больно...
— О Господи! — сказали знакомым голосом. — Вот сюда, синьор Паччионелли. Езус-Мария!
На крепких руках у лекаря Паччионелли застывали капли крови.
— Что снилось, serenissime[14]? — спросил, улыбаясь как всегда, лекарь.
— Всё то же. Был студентом в Падуе.
Пациенту хотелось ответить бодрым голосом. Но голос звучал тихо.
— Это хорошо, — выразил своё мнение лекарь. — Но сегодня придётся отдохнуть, пан канцлер. Поспать... Даст Бог, снова побываете в Падуе. Теперь хотя бы во сне.
— Но... Мне надобно работать. Надо успеть.
— Завтра, полагаю, serenissime, всё уладится.
— Завтра... Завтра...
Граф Замойский, великий канцлер и коронный гетман Речи Посполитой, молил сейчас Бога только об одном: дать ему возможность составить надлежащую речь для произнесения её в сейме.
Речь могла стать его vox ultima cygnea[15]. Его завещанием. А потому канцлеру хотелось выразить свои опасения и свои советы: как надлежит поступать в дальнейшем королю и сейму ради благополучия государства.
И вот...
Болезнь отыскала во сне.
— Нет ли известий из Кракова? — спросил канцлер.
Из Кракова — это от короля.
Секретарь понимал. Секретарь ответил:
— Нет.
Лёжа на постели, приготовленной в кабинете, канцлер сожалел, что не успел, не смог и уже не успеет и не сможет обезопасить государство, как успел, ему казалось, обезопасить своё родное гнездо — Замостье. С юга Замостье прикрыто глубокими прудами, с севера и запада — непроходимыми болотами. С востока крепость обрамлена особой оборонительной стеною. Это при том, что оборонительные стены города по всему периметру способны выдержать продолжительную осаду неприятельского войска. На них достаточно башен и достаточно пушек. Расставлены они к тому же по науке и требованиям первейших европейских авторитетов. А в ширину эти валы, тоже по всему периметру, достигают таких размеров, что на них спокойно разминутся встречные экипажи.
Но Речь Посполитая, огромное государство, открыта почти со всех сторон. И защищать это государство должны люди. А этих людей надо уметь организовать.
— Именно. Организовать. — Канцлер поднял с подушки голову.
Мысль его подтверждали самым наглядным образом две карты, которые висели на стенах кабинета. Одна из них представляла собою Замостье в развёрнутом виде, как бы с высоты птичьего полёта. Границы города, его стены, очерчивали чёткие линии. На другой, где изображена вся Речь Посполитая, государственные границы проступали как-то размыто, особенно на востоке. Но в ещё большей степени размытость их представала на юге. Будто картограф не успел там вывести всем известную надпись: «Hie sunt leones»[16].
— О Господи! Дай мне своё позволение!
Уже не первый месяц Замойский с горечью чувствовал, как оставляют его телесные силы. Прожитые сейчас дни начинал считать подарком судьбы и нисколько не был уверен, придётся ли ему вот так же завтра отходить ко сну, как удалось это сделать сегодня.
Горькие раздумья лишали сна, хотя и поддерживали дух, когда становилось невмоготу, посреди ночи он скатывался с постели, пробирался к конторке и склонялся над рукописью. Писал, писал, зачёркивал и снова писал. Чтобы наутро снова всё переиначить. Он понимал, что речь должна быть чрезвычайно краткой (длинных речей в сейме не слушают), зато очень убедительной. В сейме достаточно не угодить кому-нибудь одному: тот прокричит своё veto — и все твои старания пропали даром.
— Serenissime, — предупредил его, качая головою, синьор Паччионелли, — давайте говорить о чём-нибудь ином. Нельзя так...
А ещё в промежутках между писанием канцлер погружался в чтение книг римских авторов. Его увлекал не столько строгий стиль и выверенность композиции, присущие Цезарю, Цицерону, Вергилию, сколько выразительность языка, которую чувствовали Плавт или Теренций. Сочинения Плавта и Теренция постоянно лежат на его столе.