Как ей жилось среди них? Что заставило ее стать одной из них, превратившись в их «товарища»? Неужели она не испытывала страха? Неужели ей не приходило в голову, что однажды они могут взбунтоваться и потребуют, чтобы она им отдалась, захотят… ее тела? Страшные это были мысли, такие страшные, что спать не давали.
Мы наконец на собственной шкуре испытали, какой может быть ее легендарная гордыня. В действительности боль, которую она причиняла, была намного мучительнее, чем об этом рассказывалось, хотя слухи о ее жестокости и даже издевательствах над людьми абсолютно не подтвердились. Дело было не в этом, а в крайнем равнодушии, в том, что она как бы навсегда отбросила от себя любые человеческие слабости и не реагировала на любые внешние раздражители. Ничто не могло задеть ее за живое — ни плохое, ни хорошее. Не было такого случая, чтобы она повысила на кого-нибудь голос или еще как-то выдала свои эмоции. Она не комментировала плохие ответы и, тем более, не высмеивала их, а деловито исправляла и молча ставила двойку. То же самое повторялось и с поощрением. Никто не услышал от нее ни слова одобрения. Если заданный текст ученик даже на память выучил или если он как по нотам мог пересказать его своими словами, если мог без запинки, в резвом темпе назвать самые трудные неправильные глаголы во всех возможных формах, — то и тогда единственное, на что он мог рассчитывать, было деловое «bien», венчающее ответ, и молча вписанная в дневник положительная отметка. И больше ничего. Она, можно сказать, являла своим поведением идеал справедливости, одинаково равнодушно относясь и к способным, и к бездарным, и к прилежным, и к ленивым, и к дисциплинированным, и к строптивым. И это было самым ужасным.
Просто поговорить с ней тоже не было никакой возможности, хотя урок словесности, пусть и французской, предоставлял, казалось бы, такой шанс. Урок всегда начинался с так называемой свободной беседы. Мадам предлагала какую-нибудь тему, раскрывала ее в нескольких фразах (по-французски, разумеется), а потом задавала нам простые вопросы, благодаря чему и должна была завязаться свободная беседа. Вот тогда и наступал благоприятный момент, чтобы попытаться вызвать ее на разговор. Мы чаше всего применяли следующий прием: кто-нибудь начинал рассказывать необыкновенно интересную историю, но уже на второй фразе запинался, так как ему не хватало слов, и с отчаяния резко переходил на польский. «Parle français[17]!» — сразу останавливала его Мадам. «Это слишком сложно, разрешите мне закончить по-польски», — еще отчаяннее боролся неисправимый мечтатель, но все было напрасно. «Mais non! — решительно отвергала его мольбу Мадам. — Si tu veux nous raconter quelque chose d'intéressant, tu dois le faire en français»[18]. И опозорившийся смельчак, как проколотый шарик, плюхался на скамью.
Но и по-французски наши маневры успеха не имели. Один из воздыхателей однажды подготовил целую речь, чтобы в удобный момент опутать ее сетью вопросов и выпытать что-нибудь личное. Но все напрасно. Она сразу заметила, что он говорит слишком уж гладко, и стала останавливать на каждой фразе, поправляя грамматические неточности, когда же он счастливо избежал все опасности и наконец задал ей первый из заготовленных вопросов, где и как она провела отпуск, то услышал в ответ, что ей очень жаль, mais elle n'a pas eu de vacances cette année[19], и это лишило его возможности дальнейшего маневра.
Таким образом, Мадам оказалась не столько величественной и деспотичной монархиней, жестокой и безжалостной к своим подданным, от унижения которых она испытывала гнусное наслаждение, сколько бесчувственным ангелом, таинственным сфинксом, застывшим в ином измерении, в иной пространственно-временной форме. Ее абсолютная закрытость, формализм поведения и ледяное спокойствие были настолько незыблемы, что она даже не замечала примитивных ухищрений ее отчаявшихся обожателей с первых парт, которые умышленно роняли на пол карандаши или учебники, чтобы, наклонившись за ними, заглянуть ей под юбку. Она не могла не понимать, зачем проделываются такие трюки, они были слишком откровенны, однако никак на них не реагировала. Точнее говоря, она и допустить не могла, что усилия ее воздыхателей будут хоть сколько-нибудь вознаграждены. Ее поза была столь идеальной, что если бы даже кто-нибудь весь урок с биноклем у глаз пролежал под самым столом, то и тогда бы ничего не увидел. Однажды, когда специально сброшенный с парты карандаш откатился слишком далеко, она немедленно подняла его, не прерывая темы урока, и, как будто ничего не случилось, положила в шкаф. На отчаянные жесты пострадавшего — мол, ему нечем писать — она не обратила ни малейшего внимания и продолжала урок.
18
Ну, нет!.. Если хочешь рассказать нам что-то интересное, ты должен сделать это по-французски