– И что же тут американского? – сухо осведомился Блаватский.
– Да все! – весело отвечает Робби. – Дознание! Cross examination, detective story![25] Ничего не упущено! Но помилуйте, это все так комично! – продолжает он, смеясь. – Ведь ничем этим тут не пахнет! Вы рассматриваете эту историю под таким углом зрения, который тут абсолютно не годится! Через минуту объявите нам, что индус был гангстером!
– А кто же он был?
– Этого я не знаю. Во всяком случае, не гангстер.
– Но он нас ограбил! – возмущенно говорит Христопулос.
– Это была шутка – или моральный урок. Возможно, и то и другое.
– Шутка! – кричит Христопулос, и его на сей раз поддерживают viudas. – Для вас, может быть, это и шутка!
Робби снова смеется, но, поскольку я вижу, что он не собирается продолжать, я решаю принять от него эстафету.
– Я тоже нахожу совершенно неуместным полицейский допрос, которому вы подвергаете бортпроводницу. Вы обращаетесь с ней как с подозреваемой, даже как с виновной.
– Да нет же! – восклицает Блаватский.
– И все же, пожалуй, да, – с притворной сдержанностью говорит Караман. – Не стану утверждать, что в ваших вопросах в самом деле имеется полицейский привкус, но инквизиторский тон, который вы избрали, звучит не очень приятно.
– Бортпроводница пользуется у мужчин единодушной поддержкой, – с ехидством говорит миссис Банистер, не столько приходя на помощь Блаватскому, сколько предостерегая Мандзони.
Действительно, Мандзони с самого начала допроса так настойчиво пялился на бортпроводницу, что это раздражает не одну только миссис Банистер.
Наступает пауза. Блаватский весь подбирается, как перед прыжком, и решительно говорит, больше обычного растягивая слова:
– Ну так вот, нравится вам это или нет, но я продолжу свои расспросы. Вас, может быть, и устраивает полная невозможность что-нибудь понять и вообще вся эта вереница тайн и загадок, но я намерен прояснить ситуацию. Мадемуазель, – продолжает он, теперь уж более вежливым тоном, – еще несколько вопросов, если не возражаете. Кто предписал вам собрать у пассажиров не только их паспорта, но и всю имеющуюся у них наличность и дорожные чеки?
– Человек, позвонивший мне по телефону.
– Это совершенно из ряда вон выходящая процедура. Я бы даже сказал, оскорбительная. Вы ничего об этом не спросили?
– Я уже вам сказала, – устало говорит бортпроводница. – Я не успела. Он повесил трубку.
– Вам следовало перезвонить.
– Но кому? Я не знала его фамилии.
Выдержав небольшую паузу, Блаватский продолжает:
– Я бы хотел вернуться к объявлению. Вы читаете его, мадам Мюрзек находит, что оно неполно, и настаивает на том, чтобы вы получили дополнительные сведения у командира корабля. Тогда вы заходите в кабину пилотов и обнаруживаете, что в ней никого нет. Это было, разумеется, для вас потрясением?
– Разумеется, – отвечает бортпроводница, но дальше об этом не распространяется.
– И, однако, когда вы возвращаетесь в первый класс, вы молчите. Почему?
Я с раздражением говорю:
– Вы ровным счетом ничего не проясняете, Блаватский. Вы топчетесь на одном месте. Мадам Мюрзек этот вопрос бортпроводнице уже задавала, и бортпроводница уже ей ответила.
– Что ж, пусть она повторит свой ответ.
– Моя роль на борту – не тревожить пассажиров, а их успокаивать.
– Такова, в самом деле, ваша профессиональная мотивировка. Имели ли вы еще какую-нибудь другую?
– Какую же другую могла я иметь? – с неожиданной горячностью говорит бортпроводница. – В конце концов, самолет ведь летел, он поднялся в воздух без экипажа. Следовательно, он мог точно так же приземлиться. Зачем зря волновать пассажиров?
– Перейдем к следующему пункту, – говорит Блаватский, и в глубине его глаз вспыхивают огоньки. – Отобрав у нас часы и драгоценности, индус приказал своей помощнице вас обыскать. Почему только вас, почему не других?
Я вижу, что бортпроводница бледнеет, и спешу ей на помощь:
– Но этот вопрос надо было задать индусу!
– Да замолчите же вы, Серджиус! – кричит Блаватский и гневно вскидывает вверх свои короткие толстые руки. – Своими идиотскими репликами вы только все запутываете!
– Я никому не позволю говорить со мной в таком тоне! Вы сами идиот! – говорю я, отстегиваю ремень и наполовину приподнимаюсь в кресле.
Должно быть, у Карамана создается впечатление, что я сейчас брошусь на Блаватского, потому что он наклоняется, протягивает вперед руки и торопливо говорит:
– Господа, господа! Не будем вкладывать в нашу дискуссию столько страсти!
В ту же секунду бортпроводница, ни слова не говоря, хватает меня за левую руку и с поспешностью тянет назад. Я снова сажусь.
– Мне кажется, – с дергающейся губой и взлетевшими вверх бровями говорит Караман, в восторге оттого, что ему выпала роль арбитра в споре двух «англосаксов», – мне кажется, что мистеру Блаватскому не следовало так поддаваться своему темпераменту и что мистер Серджиус со своей стороны…
– Если мистер Блаватский признает, что первым употребил слово «идиот», – говорю я с натянутым видом, – я готов взять это слово назад.
– Пусть будет так, старина, – с чудовищной наглостью говорит Блаватский тоном человека, перед которым только что извинились, – я, со своей стороны, на вас не сержусь.
– В таком случае я не беру никаких своих слов назад, – в полной ярости говорю я без малейшего желания кого-нибудь позабавить.
Но, приняв это заявление за юмор, все начинают смеяться, и Блаватский с добродушием, не знаю, искренним или притворным, присоединяется к общему смеху. Я в свою очередь выдавливаю из себя улыбку, на чем инцидент угасает.
– Должен, однако, сказать, – говорит Караман, незамедлительно и с большой охотой беря на себя роль судьи, – что вопрос, который задал мистер Блаватский, представляется мне весьма и весьма существенным, Мадемуазель, расположены ли вы на него ответить? Речь идет о том, чтобы узнать, по какой причине вы оказались единственной из нас, кого индусы подвергли обыску.
– Я и не отказывалась ответить, – кротким голосом отзывается бортпроводница. – Я просто была удивлена тем, какой смысл вложил мистер Блаватский в свой вопрос. Послушать мистера Блаватского, я должна была заранее знать причину, по которой индус велел обыскать только меня одну.
– Заранее – нет, – говорит Караман. – Но потом?
– Потом я, естественно, поняла, почему он велел меня обыскать.
– Ну так что ж, – говорит Караман с подчеркнутой галантностью, которая, будучи обращена к бортпроводнице, бесит меня не меньше, чем агрессивность Блаватского, – не скажете ли вы нам, мадемуазель, что именно вы поняли?
– В том-то и вся сложность, – тревожным голосом отвечает бортпроводница. – Я не знаю, должна ли я это говорить.
Караман поднимает брови.
– Почему же? – спрашивает он чуть дрогнувшим голосом.
Все взгляды устремляются к бортпроводнице. Со сложенными на коленях руками, с поднятой головой, глядя зелеными глазами, не моргая, на Карамана, она кажется спокойной, но мне, сидящему рядом, видно, как трепещут ее ноздри.
– Если я скажу, – продолжает она, – это может привести к открытию, которое очень взволнует… – (Думаю, она собиралась сказать «пассажиров» – слово, от которого у меня по спине мороз подирает, – но после короткого колебания она выбрала слово «путешественников».)
Тут раздался смех, переливчатый и мелодичный: миссис Банистер напоминает нам о своей персоне. Не знаю, каким образом удается этому смеху достигать столь жеманных модуляций; быть может, ему для этого достаточно пройти через длинную прерафаэлитскую шею.
– Мне кажется, мадемуазель, – говорит она, принимая элегантную позу и словно бы устанавливая непреодолимую дистанцию между собою и бортпроводницей, – что вы чересчур переоцениваете заботы, которые вам положено проявлять по отношению к нам. Мы не нуждаемся ни в няньке, ни в наставнице; самое большее, что нам нужно, – это официантка.