Выбрать главу

— Кто? Что нужно?

— Чш–ш!

Тяжелая рука легла на губы Румянцева, и он услышал над собой тихий шёпот:

— Уходи, брат! Не мешай мне.

— Кто ты? Чёрт тебя дери! — рассердился Румянцев.

— Я сын старосты, понял?

— Уж совсем теперь ничего не понимаю, — сказал Румянцев и для чего‑то приподнялся на локоть, словно в этом положении он мог лучше уяснить суть дела.

— Ну, так слушай…

Грицко наклонился над Румянцевым и, обдавая его горячим дыханием, шептал:

— Я только вид делаю, что еду в Германию… для отвода глаз. Понял? А сам в партизаны… Понял? А ты мне мешаешь… Пришёл! Как мне теперь?

В голосе его слышалась жалоба. Румянцев порывисто схватил в темноте руку Грицко, крепко пожал её.

— Как, говоришь, быть? — зашептал Румянцез. — Очень просто. Собирайся и пойдём! Эх, я‑то что о тебе думал! Думал — сукин сын ты, в батьку.

— Батько‑то ужом крутится — немцы насильно его старостой сделали. Ненавидит он их.

Наутро старики, проснувшиеся с радостным чувством, вдруг заметили, что в хате на полу нет ни их сына Грицко, ни «плинного человика». Изумление вскоре сменилось отчаянием, когда бедная мать увидела на столе бумагу. Она давно ждала этого от своего Грицко, и всё же теперь почувствовала себя обманутой сыном и потому горько заплакала. Крупные слёзы текли по её старому морщинистому лицу, и некому было утереть их. Староста, ступая босыми ногами на хрустящую солому, подошёл к столу и дрожащими руками взял с него лист бумаги. Да, это писал Грицко: «Не бранись, батько. Ухожу. Людям скажи, что уехал в Германию. А ты, мать, не плачь. Буду жив, — вернусь. Ваш сын Грицко».

Грицко Федаш и Юрий Румянцев уже третьи сутки блуждали по кукурузнику и в зарослях камыша в поисках партизан. Но в это время партизаны были ещё редким явлением. Шёл тот неуловимый и скрытый процесс собирания народных сил, который только спустя год грозным морем мщения и гнева народного разлился по порабощённой отчизне.

Федаш и Румянцев вышли на широкий шлях и пошли по нему, болтая о том, о сём, позабыв всё на свете. Неожиданно на них налетел конный разъезд карателей. Оба метнулись в; заросли кустарника. Тяжело дыша, бежали к реке. Румянцев бросился в реку. Ему удалось переплыть на ту сторону. Враги, постреляв, уехали. Юрий опять остался один. До глубокой ночи бродил он, думая найти Грицко. Пренебрегая осторожностью, он даже кричал. Но Грицко не было. Убедившись в том, что Грицко пропал, Юрий впервые в жизни заплакал.

Дальше и дальше на юго–восток шёл Юрий, старательно избегая встречи с врагами. Когда не стало возможности идти дальше, он повернул назад и направился в сторону Белоруссии. Был уже ноябрь, когда Румянцева схватили полицаи. Его заключили в Могилевский концлагерь.

XX

Никогда еще в жизни так Нам, товарищ, не было круто: Это свастики черный знак Нас с тобой, славно спрут опутал. И теперь лишь грезится нам, В страшной бездне бед и нужды, Лучезарная наша страна Под рубиновым блеском звезды!

Тетрадь в руках Румянцева дрожала, буквы, написанные размашистым бегущим почерком, прыгали у него в глазах, сердце часто стучало, в голове мутилось. Сколько тоски почувствовал он в последнем четверостишьи этого маленького стихотворения! Он попробовал прочитать это вслух, но ему что‑то перехватило горло. Дрожащими пальцами, оглядываясь по сторонам, он перелистал страницу ученической тетради. Бросились в глаза слова «На чужбине», под которыми тем же размашистым почерком было написано второе стихотворение. Он с жадностью начал читать:

Далеко ты, Родина! Чужбина Встретила неласково меня: Пленников резиновой дубиной Бьют, как заморенного коня. И меня постигла та же участь, Что и соплеменников моих. Только сердца знойного кипучесть Неуёмна в мускулах тугих. И не взять нас ни огнем, ни плахой, Голодом, прикладом не сломать. Будем мы, не ведавшие страха, Летчику Гастелло подражать. Чтобы, видя этот бунт победный В грозном мужестве моей земли, Воины Германии надменной В ужас и смятение пришли…