Макей ушёл далеко вперёд и его хлопцы ускорили шаг, громко топая по дощатому тротуару. Всё также им в глаза назойливо лезли чужие, враждебные плакаты, объявления, приказы. Все они писались на двух языках — немецком и русском. На одном было крупно напечатано «Макей».
— Смотри! — шепнул Миценко, озираясь по сторонам. — Про Макея. Прочти.
Немцы писали, что в результате весенней блокады «большевистские бандиты рассеяны», что «один из главарей партизан по кличке «Макей» скрылся». Дальше говорилось, что за голову Макея назначается денежная награда в 20 тысяч немецких марок.
— Гм, — хмыкнул Елозин и, оглянувшись, нет ли поблизости немцев или бобиков, как он называл полицаев, сорвал объявление и сунул его за пазуху.
— Брось, чёрт! — выругался Миценко.
— Покажу в лагере хлопцам, — сказал Елозин, ничуть не обижаясь на брань товарища, — вот поржут!
Макей был уже на конце площади, и Миценко с Ело–энным поспешили догнать его. Они ловко увертывались от встречных полицаев и немцев. Как ни спешили они, всё же не могли не заметить невесёлые лица женщин, сурово–ожесточённые, заросшие бородами лица мужчин, наглость фашистов, их оскорбляющий русское ухо громкий лающий говор и заискивающие, какие‑то рабские окрики усердствующих перед немцами полицаев. «Бобики на задних лапках служат», — зло думали макеевцы, приближаясь к Макею. Они посмотрели в переулок и увидели там перед домом священника свои тройки. Тощий, сутулый попик в длинной чёрной сутане с белой гривой волос, торчащих из‑под чёрной шляпы, и с кудельной маленькой смятой бородкой, вздернутой кверху, стоял перед дедом Петро и грозил ему пальцем.
— Стыдно, дед! Вижу: и ты погряз в суете мирской, каноны нашей православной церкви попираешь. А волосом уже сив. Зри: грядет смерть за твоими плечами. Предстанешь пред светлым лицом его, что скажешь?
Дед Петро прослезился и от непонятной речи попа, и от поднявшегося ветерка, бившего ему прямо в очи. Счёл нужным, как бывало, сказать: «грешен, батюшка».
— Ну, то‑то же, — умилился попик слезам деда Петро, удивляясь, видимо, произведённому эффекту. — Бог простит.
Всё это он говорил сладко–елейным голоском, важно и с чувством некоего превосходства поглядывал на огорчённые лица молодых. Когда же Илья Иванович Свирид, разгладив свои светлые усы, преподнес попу увесистый кусок свинины, завернутый в белую тряпицу, тот сразу просиял, смешался и, засуетившись, уже готов был тут же начать венчание. Но, опомнившись, сказал, чтобы приезжали к нему в ближайший же день после пасхальной недели. Даша притворно всхлипнула, а Ропатинский глупо улыбнулся и шумно шмыгнул носом, совсем умилив выжившего из ума священнослужителя. «До пасхи ещё заглянем сюда», — думал дед Петро, ухмыляясь в сивую бороду. Вскоре к домику попа подошли Макей и Сырцов, а потом Миценко, Елозин и Ерин.
— Все в сборе? — спросил Макей. — Ну, поехали!
— Эй! Заснули! — закричал дед Петро на лошадей, нетерпеливо бивших копытами о грязную землю. И залились бубенцы, запели, поднимая сполох в придавленном немецким сапогом городке.
XXVIII
Начальник кличевской полиции Макарчук о дне наступления партизан на Кличев узнал от комиссара Сырцова, пришедшего к нему под видом немецкого офицера. Это известие очень его обрадовало, он оживился и начал деятельно готовиться к взрыву противника изнутри. Особенно оживился полицай Володин. Он уже не хмурил, как бывало, брови и всё бегал по городу, забегая то к одному, то к другому. Его цыганская физиономия сияла.
— Не женитесь ли, господин Володин? — спрашивали его знакомые. Он отвечал им без обычного озлобления, весело скаля свои широкие желтоватые зубы:
— Что‑то вроде этого, — и бежал дальше.
Женщина кивала головой и печально думала: «Уж не партизан ли хотят вешать? Больно что‑то разбегался этот пёс».
— Слышала, кума? Опять поймали партизана.
— Ну, так оно и есть! То‑то, я смотрю, господин Володин так и сияет.
Разведчика–партизана из макеевского отряда, действительно, поймали и под строгим надзором содержали в подвале полиции. Его часто водили на допрос к самому Макарчуку, где, как рассказывали, жестоко мучили. Вчера проводили его по улице — голова перевязана, под глазами синяки, кровоподтёки. Он шёл несгибаемый, с высоко поднятой головой.
— Эх, как измордовали человека, звери! — шептали в народе с горящими от гнева и жалости глазами.
Партизана ввели к Макарчуку. Прыщеватое лицо его было серьёзно. Выпроводив всех из кабинета, Макарчук, пригладив и без того гладкие с медным оттенком волосы, лукаво ухмыльнулся в мефистофельские усики и сказал: