Когда она беспокоилась, ее голос поднимался почти на октаву. Мне хотелось быть другом, который чувствует себя естественным ее защитником, тем, кто укрывает ее, несмотря на то, что сейчас, казалось, я нуждался в ней больше, чем она во мне.
— Все будет хорошо, — сказал я. Когда же наступит время сказать ей, что происходит? Что я вообще скажу? И если я скажу ей, если я просто приду и скажу ей, что помешает ей покинуть меня ради кого-нибудь более перспективного, отягощенного меньшим бременем? Я знал, это было бы несправедливо — предполагать, что она просто бросит меня. Хлоя была не такова, чтобы сдаваться; она была оптимистичнее всех, кого я встречал. Но я не мог представить такого развития событий, чтобы она осталась, и нам обоим пришлось бы жить со знанием о том, что я сломлен. Сказать ей правду — это положило бы конец любому, даже тончайшему сцеплению между мной и нормальной жизнью. При этом, если бы я просто смог справиться с этим сам, если бы у меня было достаточно времени, возможно, я сумел бы сохранить нашу невинность. Если бы все это в конечном счете подействовало, я мог бы жить со своим обманом, и мои прежние влечения казались бы всего лишь ложью, в которую пытался заставить меня поверить Сатана. Я довольствовался бы знанием, что никогда не прислушивался к этой лжи, никогда не давал ей выразить себя как следует, что я выбрал истинную версию нашей совместной жизни. Тогда это вовсе не чувствовалось эгоизмом.
Теперь мы перешли к молчаливой части беседы. Той части, когда я чувствовал гнев и вину, пока наконец все не затопила скука. Но под этой скукой лежало ощущение, что Бог хочет, чтобы мы были вместе. Как могло быть по-другому? Как могла наша церковь быть неправа? Чувства, которые я не мог сосредоточить в себе ради нее — наверное, это был всего лишь побочный эффект нашей незрелости. Мы могли постепенно врасти во все это, друг в друга, в Бога. Поэтому мы каждый вечер проводили часы в подобном ожидании: Хлоя на другом конце трубки читала книгу или смотрела телевизор, пока я играл в компьютерные игры, оба молчали, ожидая следующей порции неловкой беседы.
Я поднялся, сбросил одеяло и сел, скрестив ноги, в центре спальни, обгоревшие колени вспыхнули болью, телефон упирался в шею. Я все еще чувствовал на коже фальшивый лимонный запах химикалий из дилерского центра. Я включил телевизор, стоявший передо мной, поднял с ковра оставленный там пульт приставки «Sony PlayStation» и нажал «старт». Меню паузы разделилось на три части и исчезло, открывая изображение высокого персонажа-мужчины с черными волосами, торчавшими в разные стороны, как иголки, посреди широкого леса. Он был в кожаной куртке, подбитой мехом, и с толстого черного ремня свешивалась длинная цепь; он носил меч, который очаровывал меня, не потому, что был наполовину лезвием, наполовину ружьем, но из-за броского серебряного орнамента вдоль рукояти. Эти подробности напоминали мне о маминой коллекции брайтонских браслетов, о том, как они всегда искрились на свету и оставляли свою безразмерную красоту на ее тонких запястьях.
Цель игры была в том, чтобы путешествовать из города в город в поисках артефактов и приключений. Путешествовать было опасно: в этом мире было мало машин, большинство походов совершалось пешком, в любой момент экран мог закрутиться водоворотом, цвета леса — перемешаться друг с другом, и вот уже я крепко стоял на ногах перед врагом, обычно какой-нибудь химерой, которая легко могла быть взята из бестиария восемнадцатого века: лошади с головами ревущих львов, зеленые шары ряски с деревянными ветками вместо рук и собачьими клыками. Итогом победного боя становилось блестящее новое снаряжение, и эти предметы, перечисленные и аккуратно вставшие в главное меню, внушали чувство завершенности.
Словно порядок, созданный из хаоса. Лицо Бога, витающего над водами бездны. В книге Иова — Создатель, который пронзает бегущего Левиафана.
Бывали времена, когда я часами глядел на виртуальные комнаты барочного дворца, так и не двигаясь со своего места на ковре, пока персонаж чесал в затылке и мялся с ноги на ногу, в каком-то контрапосте[5], которые работники из дилерского центра сочли бы сексуально подозрительным. Я чувствовал, что двинуться — значит разрушить заклятие, снова войти в мир, где я уже слишком большой, чтобы залезть к маме в постель, если страх перед адом станет слишком сильным.
Когда я впервые вступил в переходный возраст и стал чаще фантазировать о мужчинах, я был так зачарован миром компьютерных игр, что, бывало, почти не двигался с ковра все выходные. В немногих случаях, когда я больше не мог игнорировать свое тело, я вставал и выпускал острые струйки мочи на ковер у подножия кровати. Я не мог знать, входила ли мама когда-нибудь в мою спальню, когда я был в школе, но я хотел бы этого; хотел бы, чтобы она расшифровала сырые иероглифы, которые я рисовал для нее — иногда мое имя, чаще — цифра восемь или, в зависимости от угла зрения, символ бесконечности — даже если я их сам не понимал. С чувством вины после того, как я приходил домой из школы, я прокрадывался в ванную, утаскивал оттуда какие-нибудь чистящие вещества и брызгал на ковер, пока комната не переставала издавать запах мочи. Хотя я перестал это делать годам к шестнадцати, мне все еще хотелось каким-то образом сотворить насилие над нашим домом, и иногда я даже фантазировал о том, как все это в огне взлетает на воздух, а наша маленькая семья жмется снаружи, пока стены, как в замедленной съемке, рассыпаются. Не то чтобы я думал, что насилие решит наши проблемы. Просто потребность сказать моим родителям что-нибудь — хоть что-нибудь — пересиливала меня, и в то время у меня не было языка для этого.
5