– Надеюсь, с Бартоломью все в порядке, – говорит он, стоя так близко к окну, что от его дыхания запотевает стекло.
От его слов мне становится стыдно. По правде говоря, я совсем забыл о нем. Уверен, что из-за переполоха священники тоже о нем забыли. Хотя вряд ли это что-то изменило бы. В конце концов, это часть наказания в яме – борьба с силами природы, будь то жара или холод.
Бартоломью просто повезло меньше, чем остальным.
Настигала такая неудача и других. Помню, как Дэвид однажды провел ночь в яме в разгар суровой зимы. Джонсону пришлось откапывать люк от двухфутового сугроба, чтобы вытащить его. Позже Дэвид смеясь сказал, что под слоем снега ему под землей было теплее, чем в нашей спальне. Но на следующее утро я увидел почерневшие ногти у него на ногах, услышал, как он плакал в ванной, думая, что он там один.
Конечно, я ничего не сказал, только похвалил его силу и выносливость. Они уже отняли у него детство, я не мог позволить им отнять и его гордость.
– Уверен, с ним все хорошо, – говорю я в надежде, что моих сомнений никто не заметит. В надежде, что так оно и есть.
– В чем дело? – Дэвид уже полностью проснулся, ноги на полу, глаза насторожены.
Я качаю головой и даю им знак замолчать, чтобы мне было лучше слышно. Голоса теперь доносятся из вестибюля; слова становятся громче, звук нарастает, затем затихает до неясного бормотания.
Дэвид приближается ко мне, прикладывая ухо ко второй створке.
– Похоже, они идут в часовню или в комнаты священников.
Тяжелые торопливые шаги затихают. Через мгновение не слышно ничего, кроме тишины.
Еще несколько мальчиков вылезают из своих кроватей и перешептываются, взволнованные тем, что происходит что-то необычное. Байрон опускается на колени рядом, он выглядит взволнованным, наслаждаясь происходящим. Другие ребята тоже придвинулись поближе, сидят, скрестив ноги или опасливо приподнимаясь на коленях, словно хотят услышать от меня очередную историю. Некоторые встали и бродят по комнате, как лунатики, озадаченные тем, как выглядит их мир ночью. Кто-то выглядывает в окно, с благоговением рассматривая падающий снег. Удивительно, но больше половины мальчиков по-прежнему спят и видят сны, не подозревая о ночных треволнениях.
– Я не… – начинает Дэвид и умолкает.
Он морщит лоб, в глазах у него появляется страх.
– Что? – спрашиваю я.
И тут я тоже слышу.
Еще один мальчик позади меня, должно быть, тоже это слышит. Он стонет в отчаянии, как будто вот-вот расплачется. Мне кажется, и я сейчас зареву.
Но я встречаюсь глазами с Дэвидом. Мы оба вслушиваемся в этот новый звук, который разносится по приюту, наполняя воздух, словно дым.
Кто-то смеется.
Но это не веселый смех. Очень необычный смех, настроение он точно не поднимет. От него кровь стынет в жилах. Истерический смех, нутряной, лающий. Так смеется сумасшедший, теряющий остатки рассудка.
Дэвид тянет за железную ручку, приоткрывая дверь на несколько дюймов.
– Что ты делаешь? – шепчу я.
– Не могу разобрать… – произносит он и прислушивается.
Мы оба слушаем. Сквозь приоткрытую дверь звук кажется гораздо громче, и я наконец понимаю, что он пытается расслышать.
– Этот смех… – говорит он, и я уже знаю, о чем он хочет спросить, потому что сам задаюсь тем же вопросом. Он сосредоточено закрывает глаза. – Он точно человеческий?
Он распахивает глаза, полные страха.
Я качаю головой. Интересно, я выгляжу таким же испуганным? По затылку словно пробегают ледяные пальцы, волосы становятся дыбом.
– Не знаю, – отвечаю я.
9
Эндрю входит в спальню Пула – самую большую из всех комнат священников – и чуть не отшатывается от ужаса.
Я очутился в аду.
Он не может отделаться от этой непрошенной мысли. Зажжены несколько ламп, включая два настенных бра, и комнату заливает оранжевое сияние танцующего огня, как будто это заполненное людьми пространство отделено от мира и погружено в горящее озеро. Пол Бейкер лежит плашмя на узкой кровати Пула. Помощники шерифа сняли веревки с его рук и ног и снова привязывают их – к его запястьям и лодыжкам, туго стягивая конечности и фиксируя мужчину к заостренным стойкам кровати.
Связанный человек не сопротивляется, а просто продолжает смеяться – тяжелым, глубоким горловым смехом, гортанным и звучным, который доносится из-под грязного мешка, закрывающего его лицо. Эндрю интересно, хочет ли он этим показать всем, что не боится; или, возможно, заявляет, что он главный в этой драме, он единственный автор этой жуткой пьесы, разыгрываемой на глазах Эндрю.