Выбрать главу

Он знает наверняка, говорят тебе. Побежишь ты в пургу, если не знаешь наверняка?

Пурги не было.

Она начиналась.

Я в пургу не убегаю.

Ерунда.

Ханс показал на меня запачканным концом бутылки.

Ерунда.

Он потряс бутылкой.

Ты выходишь из хлева – как сегодня утром. Ружья в желтых перчатках, думаешь, нет на тысячу миль вокруг. Выходишь из хлева и ничего особенно не думаешь. И только вошел в дом – только вошел, видишь человека, которого никогда не видел, которого и за тысячу миль отсюда не было, и даже в голове у тебя не было, так он был далеко, и он в этих желтых перчатках, зеленой куртке клетчатой, и ставит меня, твою маму и отца, руки за голову, вот так…

Ханс убрал за голову бутылку и стакан.

Ставит меня, твою маму и отца, руки за голову, а у него в желтых перчатках ружье, и он дулом водит перед маминым лицом, не торопясь так, тихонько.

Ханс вскочил и стал совать бутылку маме под нос. Она вздрогнула и отмахнулась. Ханс отстал от нее и пошел ко мне. Встал надо мной – черные глаза, как пуговки на большом лице, – и я старался сделать вид, что совсем не съежился на стуле.

Что ты делаешь? заорал Ханс. Ты голову у ребенка застуженную уронил на стол.

Ни фига…

Ханс опять выставил бутылку, прямо мне в лицо.

Ханс Эсбьёрн, сказала мама, отстань от мальчика.

Ни фига…

Йорге.

Ма, я бы не убежал.

Мама вздохнула. Не знаю. Только не кричи.

Фиг бы я, ма.

И не ругайся. Пожалуйста. Вы очень много ругаетесь – и ты, и Ханс.

А я бы не убежал.

Да, Йорге, да. Конечно не убежал бы, сказала она.

Ханс отошел, сел, допил из стакана и снова налил. Меня разозлил – теперь можно отдохнуть. Затейливый был, гад.

Еще как убежал бы, сказал он, облизывая губы. Может, и правильно сделал бы. Любой бы сбежал. Без ружья, без ничего – кто ты против него?

Бедный ребенок. Охохо. А что мы с этим будем делать?

Да повесь ты их, Хед, Христа ради.

Куда?

Свое ты куда вешаешь?

Ну нет, сказала она. Это бы не хотелось.

Черт возьми. Ну тогда не знаю, черт возьми.

Не надо так, Ханс. Такие слова мне тяжело слышать.

Она посмотрела на потолок.

Ох. Какой беспорядок на кухне. Глаза бы мои не смотрели. И печь еще не начинала.

Ничего лучше ей в голову не пришло. Сказать было больше нечего. До меня ей дела не было. Я не в счет. Вот кухня ее – это да. Я бы не сбежал.

Так займись, пеки, сказал я.

Говорильник закрой.

Он мог зырить на меня сколько влезет. Что мне его зыренье? Волдырь на пятке, еще одно неудобство, холодная постель. Однако, когда он отвел глаза, чтобы выпить, мне стало легче. Я ему яйца скручу.

Ну ладно, ладно, сказал я. Ладно.

Он уткнулся в свой стакан, раздумывал.

Им там в погребе жутко холодно, сказал я.

На дне желтели остатки виски. Я ему яйца скручу, как торбу.

Что ты делать собираешься?

Он опять напустил на себя грозный вид, но не особенно старался. Он чего-то видел в своем стакане.

Я мальчишку спас? сказал он наконец.

Может, и спас.

Не ты.

Нет. Не я.

Так, может, пора и тебе что-нибудь сделать?

Почему это мне? Не я думаю, что они замерзают. Это ты думаешь. Это ты думаешь, что он прибежал за помощью. Ты. Ты его спас. Пускай. Не ты уронил его голову на стол. Я уронил. Не ты. Нет. Ты его растирал. Пускай. Ты его спас. Но он не за этим шел. Он за помощью шел. Если тебя послушать. Не затем, чтоб его спасали. Ты его спас, но что ты теперь будешь делать, теперь как станешь ему помогать? Ты себя героем чувствуешь, да?

– вон что сделал. Спасителем себя чувствуешь, а, Ханс? Приятно чувствуешь?

Щенок сопливый.

Сопливый, не сопливый. Неважно. Все ты сделал. Ты его нашел. Ты поднял шум, командовал тут. Он был не лучше мертвого. Я его держал, я чувствовал. По-твоему, он, может, и был живой, только такие живыми не считаются. А тебе надо было с ним возиться. Растирал. А я чувствовал, что он… холодный… Черт! Гордишься теперь? Он мертвый был вот тут, мертвый. И не было желтых перчаток. А теперь они есть. Вот что выходит из растирания. Растер – и гордишься? Не можешь поверить, что он наврал так складно, что тебя обманул. А он мертвый был. А теперь не мертвый – для тебя. Для тебя не мертвый.

И для тебя живой. Рехнулся, что ли? Он для всех живой.

Нет, не живой. Для меня не живой. И не был живой. Я его только мертвым видел. Холодным… Я чувствовал, черт! Гордишься теперь? Он в твоей постели. Ага. Ты его отнес. Он в твоей постели, Ханс. Это тебе он набормотал. Это ты ему веришь – для тебя он и живой. Не для меня. Для меня он не живой.

Ты не можешь так говорить.

А вот говорю. Слышал, как говорю? Растирал… Ты сам не знал, до чего дотрешься. Кроме мальчишки, еще чего-то пришло из метели. Я не говорю, что желтые перчатки, нет. Он не пришел. Не мог дойти. Но что-то пришло. Пока ты тер, ты об этом не думал.

Щенок ты сопливый.

Ханс, Ханс, не надо, сказала мама.

Все равно. Сопливый, не сопливый – все равно, говорю. Я тебя спрашиваю – что ты будешь делать? Ты поверил. Ты это устроил. Что теперь будешь с этим делать? Смешно будет, если мальчишка умрет, пока мы тут сидим.

Йорге, сказала мама, страх какой… У Ханса в постели…

Ладно. А если… А если недотер, если мало тер и слабо, Ханс? А он умрет у тебя в постели? Ведь может. Он был холодный, я знаю. Смешно будет, потому что в желтых перчатках-то не умрет. Его убить не так легко будет.

Ханс не шевельнулся и ничего не сказал.

Не мне решать. Я его не спасал – ты сам сказал. Мне это все равно. А зачем ты тереть начал, если знал, что бросишь? Ведь это ужас будет – если мальчишка Педерсенов в такую даль шел через пургу, перепуганный, и замерз, а ты его тер, ты его спасал, чтобы он очухался и наплел тебе незнамо что, и ты поверил – а теперь ничего не станешь делать, а только с бутылкой обниматься. Это тебе не репей, так просто не отцепишь.

Он все равно молчал.

В погребах сильный холод. Но им-то с чего замерзнуть?

Я развалился на стуле. А Ханс так и сидел.

Им не с чего замерзнуть, так что отдыхай.

Стол, где его было видно, был грязный. Весь в воде и ошметках теста. Тесто в коричневых полосах, полотенца пустили краску. Повсюду желтоватые лужицы виски с водой. Что-то похожее на виски капало на пол и вместе с водой собиралось в лужу возле сброшенной одежды. Картонные ящики обмякли. Вокруг стола и печки жирные черные тропинки. Я удивлялся, что картон раскис так быстро. Ханс держался руками за стакан и бутылку, как за два столба.

Мама стала собирать вещи мальчишки. Она брала их по одной, пальцами за углы и края, поднимая рукав так, как поднимаешь летом плоскую кривую засохшую лапку мертвой лягушки, чтобы скинуть с дороги. Она брала их так, что они казались не людскими вещами, а животными, дохлыми, гнилыми земляными тварями. Она унесла их, а когда вернулась, я хотел сказать ей, чтобы похоронила их – быстро зарыла как-нибудь в снег, – но она испугала меня: она шла с растопыренными руками, и они дрожали, пальцы сгибались и разгибались, – двигалась, как комбайн между рядов.

Я отчетливо слышал капли, слышал, как глотает Ханс, как стекают со стола вода и виски. Слышал, как тает иней на окне и каплет на подоконник, а оттуда в сток. Ханс налил в стакан виски. Я посмотрел мимо Ханса: из двери за ним наблюдал папа. Глаза и нос у него были красные, а на ногах красные шлепанцы.

Что тут у вас с мальчишкой Педерсенов? спросил он.

Мама стояла позади него с тряпкой.

3

А про лошадь не подумал? сказал папа. Лошадь? Где ему взять лошадь?

Где угодно – по дороге, мало ли где.

Мог он добраться на лошади?

На чем-то же добрался.

Не на лошади же.

Не пешком же.

Я не говорю, что вообще добрался. Хоть на чем.