Выбрать главу

— Ну, а разочарование-то где, Володенька?

— Дура! Ну член-то — мой! Но я же — не ты!!!

— Тьфу ты, Вольдемар, ну ты идиот, прости меня, ну честное слово».

...А вот все-таки несравнимая ни с чем радость ехать в своей машине и слушать, к примеру, «Апокалиптику», и обгонять автобусы, подрезая их или специально притормаживая на остановках, не давая им прижиматься к обочине или выталкивая их на встречную полосу, и видеть мат их водителей, высовывающихся из окон; мат разъяренных водителей, уносимый ветром в сторону Амурского залива — в данной ситуации лучшая, хоть и совершенно беззвучная, музыка. Лучшая — если не считать, конечно, этих четверых лапландских ребят, вступивших в такой порочный альянс с виолончелями, что даже чучело, сидевшее на заднем сиденье моей машины, как-то еще больше скукожилось, а в стекловидных его глазах появилось совершенно новое выражение; впрочем, я его еще слишком мало знала, чтобы судить о выражениях его глаз. Я просто добавила громкости, а когда через минуту глянула в зеркало заднего вида, то едва сумела увильнуть от гигантского, гофрированного посредине Икаруса — откуда он только взялся, совершенно непонятно.

Сидящий в моей машине Ленин плакал.

— Я хочу домой, — сказал он, — Фанинька, отвези меня к моей маме.

— Подождешь, — сказала я, — скоро приедем.

Почему они все стремятся умереть именно во Владивостоке? Я не знаю. Лично я бы меньше всего на свете хотела лежать в этой глинистой почве, постепенно замыливаясь и превращаясь в ту же самую глинистую почву. Я бы хотела превратиться в песок, если уж совсем нельзя на небо.

Задергался мобильник.

— Вы встретили Ленина? — спросил Кербер.

— Да. Город ему показываю, — ответила я.

— Весь не надо. Весь не имеет смысла, — сказал он и отключился.

«Интересно, чем оно питается?» — клянусь, я не произнесла этого вслух, я только подумала.

— Детьми революции, — ответил вдруг Ленин и открыв пасть, загоготал. Не просохшие еще слезки, навеянные то ли смычковыми, то ли ветром в открытое окно, вдруг увеличились в размере и скатились по монгольской его физиономии. «Чучела разве плачут», — удивилась я, поглядывая в зеркало.

— Фанька, сука, не смей называть меня чучелом, — визгливо крикнул Ленин, и мы приехали.

Говорят, когда я зашла в офис, то была не похожа сама на себя.

— Госпожа Фанни, проводите гостя в мой кабинет, — сказал Кербер, пристально глядя на меня. Я взялась за стену и увидела на ней новый багет: это была выполненная на бересте картина «Ленин в октябре» — известный сюжет, где наш клиент, залезши на броневик, играет главную роль в собственной пьесе с большим количеством массовых сцен.

— А сейчас разве октябрь? — зачем-то спросила я, глядя через окно на зеленые листья цветущих акаций.

— Январь, — ответил Кербер, — Двадцать первое.

* * *

— Фанька, ты конченная дура и блядь к тому же, — сказал мне Вольдемар, и я, как обычно, не обиделась. Когда столько лет прожито вместе, глупо обижаться на человека, который уже и есть часть твоей жизни. На жизнь ведь не обижаются.

— Голуба моя, Володенька, что я опять сделала не так? — миролюбиво спросила я. Честно говоря, ответ мне не был интересен, я спросила просто так.

— Ты не понимаешь, с какой величины личностью тебя судьба свела, — ответил Ульянов, — не ценишь.

— Величина как величина, между нами говоря, Володенька. Я-то, пожалуй, еще и покрупнее буду.

— Дура!!! — прошипел он и ущипнул меня за руку.

Если бы не эта его мерзкая привычка щипаться, я бы, может быть, смогла бы его любить хотя бы изредка. Хотя, наверное, все-таки не смогла бы: не знаю, куда мои глаза смотрели в 17 лет, просто ума не приложу. Он и тогда уже был похож на того, кем стал теперь: заносчивый неудачник, бездарность со слезящимися глазками, импотент с садистскими наклонностями, несчастный графоман с манией величия, параноик с невероятной внушаемостью и верой в гадалок и оракулов, мелкая вонючка с прыщами на спине, плодовитое уебище с больной фантазией, мстительный гаденыш с кривыми жесткими пальцами, бешеная собака, кусающая руку, которая его гладит, свинья, чавкающая и пердящая за столом, клептоман, крадущий у коллег паркеры и хлебные чернильницы, похабная скотина, рисующая на стенах материнской спальни огромные хуи о трех яйцах, лицемерная тварь, проигравшая в карты жандармам собственного брата и рыдавшая затем на его поминках, наркоман, вынюхавший за две недели годовой запас кокаина из сейфа писательской организации, дегенерат, вечно забывающий застегивать штаны, что бы он делал, если бы не я, его вечная фея, муза, подруга и наипервейшая читательница его идиотских рукописей? Право слово, идеальных пар не существует.

Единственное, что обидно — это то, что историки и писатели, конечно, все потом переврут и сместят акценты.

Чаше всего встречи с выдуманными персонажами бывают совершенно лишними. А иногда — абсолютно наоборот. Но очень и очень редко.

Так и моя встреча с Радзиньски, казалось, не приведет ни к чему хорошему. Не считать же удачей то, что он насочинял! И, что самое забавное, к тому времени моя машина была уже на ходу; более того — мне навели неплохого качества тонировку на боковые и заднее стекла. Но вот поди ж ты: стоило мне замешкаться на светофоре, как тезка Кербера открыл переднюю дверцу и плюхнулся на пассажирское сиденье рядом со мной.

— Чаще всего встречи с выдуманными персонажами бывают совершенно лишними, — сообщил он мне вместо «здрасьте». — А иногда — абсолютно наоборот. Но очень и очень редко.

Говоря по правде, я и без него знала, что фабула последней пьесы Ленина принадлежит на самом деле Фаньке. Потому что невозможно представить человека, написавшего несколько десятков томов ерунды и перевернувшего ход событий единственным, не очень крупным произведением.

Бойтесь данайцев, дары приносящих.

Фанька подкинула Ленину гениальную, но, увы, деструктивную идею.

— Ленин не драматург, — сказал Радзиньски, — Ленин — искусствовед.

— Я читала. «Ленин об искусстве» называется книжка.

— Есть такая. Только ведь ее не Ленин написал.

— А кто?!

— Я.

— Все-таки надо бы тебя прихлопнуть, Радзиньски! За наглость.

— Для того, чтоб меня прихлопнуть, тебе нужно вырезать кусок мозга, в котором я живу.

— Я подумаю над этим.

— Не советую. Это довольно большая часть мозга.

— Ну и хрен с ней. У меня останется еще глубина подсознания.

— Стыдно тебе! Это штамп. Скажи на милость: почему, если «подсознание», то обязательно «глубина»? У большинства людей оно мелкое, как кофейное блюдечко.

— А у тебя и такого нету.

— Я пользуюсь твоим.

— Тогда ты мне задолжал.

— Сочтемся.

Радзиньски, который исключительно благодаря мне оказался живее всех живых, с недавних пор стал меня сильно раздражать. Особенно не нравился мне его менторский тон. Но бывают в жизни такие совершенно безальтернативные ситуации, когда приходится мириться с тем, что сочинилось. Особенно когда от этого получается какая-то выгода.

— Я подскажу тебе, как выполнить задание Кербера, — сказал Радзиньски.

Смешно! Он мне подскажет. Как будто он — это не я. Как будто Фанни — это не Ленин.

— Купи в «Мире игрушек» красивый мячик. Самый красивый, какой только будет, — сказал Радзиньски.

— Почему мячик?

— Потому что еще никому не удавалось покончить с собой. Для того, чтобы умереть, всегда нужны другие люди.

— Это чтоб родиться, нужны другие люди.

— Родиться или умереть, какая разница?

Когда Ленин застрелился пулей, смоченной, как выяснилось позже, ядом цикуты, все заметили рядом с ним прозрачную женщину. По описаниям очевидцев это была Фанька. Когда я умру, рядом со мной увидят прозрачного Радзиньски.

— Радзиньски, для чего тебе понадобилось сочинять всякую фигню про Рождество в женской гимназии? Ведь не было же ничего подобного? Не было никакой Фаньки сроду? Не было никакой такой сумасшедшей ненависти, похожей на любовь?