Выбрать главу

— Это глупо!

— Конечно, — согласился я. — Но на месте Учителя я рассуждал бы точно так же. Он не задал ни одного вопроса, который следовало бы задать. Не задал мне и скорее всего не задал никому из вас.

— Ты имеешь в виду…

— Он не спросил: кем был Алик при жизни.

При жизни Алик был человеком странным. Мы были дружны с детства. Жили в соседних дворах и, естественно, играли в одной песочнице, ходили в один детский сад, а потом оказались в одном классе.

В детском саду — Алику было тогда шесть лет — он упал с подоконника, на который залез, чтобы разглядеть большую птицу, севшую на ветку липы, ударился головой и получил легкое сотрясение мозга. Анна Наумовна считала, что с этого начались все странности в поведении Алика, все его болезни, в общем, все, что она впоследствии называла одним словом: «беда». По-моему, падение с подоконника никак на его здоровье не сказалось — к тому времени мы были с Аликом знакомы уже добрых полгода, успели стать закадычными друзьями, и я-то знал, что голоса Алику слышались еще до того, как он полез смотреть на птичку, мы это часто обсуждали и даже дрались, потому что Алик приписывал мне слова, которых я не говорил, и, наоборот, часто в упор не слышал, когда я его звал, хотя я кричал ему прямо в ухо.

«Посмотри, — говорил он, — какие сегодня высокие волны. И ветер».

Я думал, что это он так играет, и поддакивал:

«Ага. И пиратский корабль! Сейчас потонет».

Алик сердился:

«Какой корабль? Где ты видишь корабль? Ничего нет. Только волны».

Мне не хотелось спорить, и я соглашался. Нет так нет, какая разница.

Учителя считали Алика большим фантазером и время от времени писали Анне Наумовне суровые письма с просьбами или зайти в школу для беседы, или без всякой беседы (сколько можно говорить на одну и ту же тему?) повлиять на сына, чтобы он перестал, наконец, изображать из себя барона Мюнхгаузена или Тартарена из Тараскона. Анна Наумовна на сына повлиять не могла — пыталась в свое время, убеждала, что нет в природе зеленых облаков или еще одной луны с большими черными морями, Алик мамины нотации выслушивал и принимал к сведению: в конце концов, с мамой своими впечатлениями он делиться перестал и перенес свою просветительскую деятельность на меня, я-то слушал его с раскрытым ртом и верил каждому слову, потому что знал, что каждое слово — правда.

Мы часто обсуждали с Аликом, что это было на самом-то деле. Классе примерно в пятом мы уже оба считали себя достаточно взрослыми, чтобы понимать: видит Алик порой вовсе не то, что в действительности происходит перед его глазами, а слышит совсем не то, что говорят присутствующие. Бывало, он повторял мне несколько слов, которые только что прозвучали в его ушах, и это были слова какого-то тарабарского языка, не русского, не английского и наверняка даже не японского. «Хельбурагиста мамедеок бироот». Это к примеру. На самом деле слова могли звучать и иначе, я-то передаю их, как запомнил в Аликином исполнении, а он мог воспроизвести слова не совсем так, как они звучали в его ушах — в общем, испорченный телефон, и мне в этой игре доставалась роль последнего принимающего, так что искажения были совершенно неизбежны.

В восьмом классе мы оба прочитали несколько книг по психиатрии, сейчас я мог себе представить, как превратно мы тогда понимали написанное и как вообще не понимали даже того, что казалось нам очевидным. Но вывод мы сделали однозначный — Алик вовсе не псих ненормальный, и не следует ему ложиться в психиатрическую больницу для прохождения обследования на предмет точной клинической диагностики. А совсем наоборот— все, что он слышит, кто-то говорит на самом деле, а все, что он иногда видит, на самом деле существует. И даже более того: время от времени, совсем, к счастью, редко, иначе это действительно могло бы стать очень большой проблемой, Алик вдруг начинал ощущать предметы не нашего мира, а какого-то, существовавшего или в его мозгу, или — если на самом деле — там, где никто из нас не мог ничего своими руками пощупать или на что-то своими ногами наступить. В моем присутствии это случалось с ним всего раз пять или шесть — первый раз летом, когда мы перешли в седьмой класс, а в последний раз осенью уже в десятом классе: мы сидели у Алика в комнате, делали вид, что готовимся к контрольной по математике, а на самом деле тихо обсуждали концерт группы «Кино» и последние песни Виктора Цоя. Алик протянул руку, хотел взять у меня газету, в которой была помешена длинная и глупая статья, и я увидел, как пальцы его уперлись в какую-то преграду и тыкались в нее, как слепой котенок тычется во все углы в поисках миски с молоком. Алик пытался нащупать то, что ему мешало, он действительно это ощущал, глаза его стали огромными, а лицо покраснело от нервного напряжении.

«Дерево? — сказал он. — Откуда дерево?»

«Какое еще дерево? — спросил я. О чем ты?»

«Вот здесь. Шершавый ствол, и, по-моему, я такие уже видел, из него торчат мелкие веточки, как большие иголки, только они не острые и не колются, они гибкие, но короткие, и что-то ползает…»

Он отдернул руку, облизнул мизинец, посмотрел на него и сказал удивленно:

«Ничего. Но я же почувствовал, как это переползло мне на палец…»

«Это? — спросил я. — Что?»

Алик молча Протянул руку еще раз (я видел, как он боялся) и взял у меня газету, вздохнув с облегчением.

О Цое мы в тот вечер больше не заговаривали. Мы спорили о том, где существуют миры, которые Алик порой видит, иногда слышит и гораздо реже ощущает. К тому времени мы оба были уверены в том, что миры эти — не плод Аликиной фантазии или болезненных мозговых реакций. Мы точно знали, что миры существуют, более того, они скорее всего как-то связаны с нашим реальным мирозданием, хотя иногда на него совершенно не похожи. Мы убедились в этом еще тогда, когда учились в восьмом классе, тот случай я запомнил на всю жизнь, потому что остался у меня от него шрам на левой руке чуть выше локтя. Я и сейчас мог подойти к зеркалу, задрать рукав и посмотреть. Или пощупать.

А было так. Мы гоняли с ребятами мяч на пустыре между двумя соседскими многоэтажками. Устали, много смеялись, а когда совсем стемнело, стали расходиться. Алик жил в двенадцатиэтажке, а я — в хрущевке через дорогу. Пошли ко мне — Алик оставил у меня портфель. И когда проходили по детской площадке (пустой, естественно, в это время), Алик остановился, прислушался и сказал:

«Мотя, кого-то бьют. По-моему, девочку».

Я огляделся — в пределах видимости не только никого не били, не было вообще ни одной живой души. И тихо.

«Мотя, — сказал Алик, — по-моему, это Рита».

Рита Березина училась в соседнем классе, длинная, как глиста, и страшная, как кикимора, она дружила с Олегом Локшиным, дураком, каких мало, но парнем безобидным, для Риты составлявшим вполне естественную компанию.

Алик потер ладонями глаза и схватил меня за руку.

«Вон там, — сказал он, — в твоем парадном».

Мое парадное! отсюда увидеть нельзя было никак, потому что до моего дома нужно было пересечь улицу и завернуть за угол, и я собирался сообщить об этом Алику, но посмотрев в его глаза, понял, что лучше молчать — слышал он не то, что происходило здесь и сейчас, а видел вообще неизвестно что, мне были знакомы эти Аликины состояния, и я не нашел ничего лучше, чем взять его за руку, держать и стоять молча, ожидая, когда он придет в норму и расскажет о том, что видел, слышал и, возможно, ощущал.

Алик дернулся и побежал было в сторону, противоположную моему дому, я не выпускал его руку и потащился следом; я видел, что бежим мы прямиком на фонарный столб, и крикнул Алику, но он в такие минуты не слышал меня, а может, слышал, но не воспринимал сознанием? И, конечно, приложилcя он сильно, искры, наверно, из глаз посыпались, а я по инерции пробежал еще немного, а потом вернулся, поднял Алика, он уже пришел в себя и смотрел на меня ничего не понимающими глазами. Как обычно после таких приступов.