Выбрать главу

Малина мне шепчет: «Убей их, убей их».

Но другой голос заглушает первый: Ивана и детей — ни за что, они неразрывное целое, я не могу их убить. Если произойдет то, что должно произойти, то Иван, как только он дотронется до кого-нибудь еще, перестанет быть Иваном. Я, во всяком случае, ни до кого не дотрагивалась.

Я говорю:

— Иван.

Иван говорит:

— Счет, пожалуйста!

Это, наверно, ошибка, ведь это же Иван, а я все смотрю мимо него, на скатерть, на солонку, я уставилась на вилку, я могла бы выколоть себе глаза, я смотрю в окно поверх его плеча и отвечаю ему невпопад.

— Ты бледна как смерть, — говорит Иван, — тебе что, нездоровится?

— Просто не выспалась, мне надо бы поехать отдохнуть, мои друзья едут в Кицбюэль, Александр и Мартин — в Санкт-Антон, без этого я просто не приду в себя, зима с каждым годом длится все дольше, кто в силах выдержать такую зиму!

Выходит, Иван и впрямь полагает, будто во всем виновата зима, ибо он настоятельно мне советует поскорее уехать. Я уже вообще не смотрю на него, я вижу кое-что другое — рядом с ним есть какая-то тень, Иван смеется и разговаривает с тенью, он гораздо веселее и развязнее, таким ужасно развязным со мной он никогда не был, и я говорю, что да, конечно, Мартин или Фриц, но у меня еще жутко много дел, нет, я не знаю, мы созвонимся.

Думает ли Иван тоже, что раньше у нас с ним все было по-другому, или это только мне кажется, что раньше было не так, как сегодня. В горле у меня застрял дикий смех, но я боюсь его выпустить, ведь мне потом его не унять, оттого я молчу и становлюсь все мрачнее.

После кофе я окончательно немею; я курю.

Иван говорит:

— Ты сегодня очень скучная.

— Да? Правда? Я что, всегда такая была? — спрашиваю я.

У дверей дома я не сразу выхожу из машины и предлагаю все же при случае друг другу звонить. Иван не возражает мне, он не говорит: ты что, с ума сошла, что ты такое говоришь, как это «при случае». Он уже считает естественным, что звонить друг другу мы будем при случае. Если я сию же минуту не выйду, — но я уже выхожу, — он, чего доброго, еще скажет «да», однако я хлопаю дверцей и кричу:

— В ближайшие дни у меня уйма дел!

Я совсем не могу заснуть, разве что поздним утром. Кто бы мог заснуть в ночном лесу, полном вопросов? Ночью я лежу без сна, подложив руки под голову, и думаю, как счастлива я была, как счастлива, а ведь я когда еще дала себе зарок не жаловаться, никого не винить, если я хоть один-единственный раз изведаю счастье, теперь же я хочу это счастье продлить, я хочу этого, как всякий, кому оно досталось, хочу удержать это уходящее счастье, отжившее свой срок. Моего счастья больше нет. «Прекрасное Завтра Духа, что не придет никогда…» Только у меня это было совсем не Завтра, это было прекрасное Сегодня моего духа, моего ожидания между шестью и семью часами, после службы, моего сиденья за полночь перед телефоном, а Сегодня не может миновать. Такого не может быть.

Ко мне заглядывает Малина.

— Ты еще не спишь?

— Я не сплю случайно, мне надо кое-что обдумать, это ужасно.

— Вот как, а почему это ужасно? — говорит Малина.

Я: (con fuoco) Это ужасно, в одном слове весь ужас не выразить, это слишком ужасно.

Малина: И это все, что мешает тебе спать? («Убей его! Убей его!»)

Я: (sotto voce) Да, это все.

Малина: И что ты будешь делать?

Я: (forte, forte, fortissimo) Ничего.

Раннее утро застает меня бессильно лежащей в качалке, я неподвижно смотрю на стену, в которой образовалась трещина, она, должно быть, старая, но сейчас слегка расширяется оттого, что я так пристально на нее смотрю. Уже настолько поздно, что я могла бы «при случае» позвонить, я снимаю трубку и хочу спросить: ты уже спишь? но вовремя спохватываюсь, что спросить надо: ты уже встал? Однако сегодня мне слишком трудно сказать: «Доброе утро», и я тихо кладу трубку, я так отчетливо, всем лицом, ощущаю знакомый запах, что мне кажется, будто я уткнулась Ивану под мышку и вдыхаю этот запах, который про себя называю запахом корицы, это он не давал мне, сонной, уснуть, ибо был единственным живительным запахом, позволявшим мне вздохнуть с облегчением. Стена не поддается, не желает поддаваться, но я заставлю ее открыться там, где в ней трещина. Если Иван не позвонит мне прямо сейчас, если он больше никогда не позвонит, если он позвонит только в понедельник, что я тогда сделаю? Не какая-то формула приводила в движение Солнце и светила, одна я, пока Иван был рядом со мной, сумела привести их в движение, не только для себя, не только для него, но и для других людей, и я должна рассказать, я буду рассказывать, скоро уже не останется ничего, что помешало бы моему Воспоминанию. Только нашу с Иваном историю, поскольку у нас ее нет, нельзя будет рассказать никогда, так что пусть никто не ждет рассказа о любви девяносто девять раз и сенсационных разоблачений из австро-венгерских спален.

Не понимаю я Малину, который сейчас безмятежно завтракает перед уходом на службу. Мы никогда не поймем друг друга, мы с ним как день и ночь, он бесчеловечен со своими нашептываниями, своим молчанием и своими невозмутимыми вопросами. Ведь если Ивану не дано больше принадлежать мне, как я принадлежу ему, то в один прекрасный день он начнет жить обыкновенной жизнью, и она сделает его заурядным, с ним больше никто не будет носиться, но, возможно, Иван ничего другого и не хочет, кроме своей простой жизни, а я с моим молчаливым любованием, с моей явной неспособностью играть, с моими неловкими признаниями из словесных осколков, часть жизни ему осложнила.

Иван сказал мне, смеясь, но только раз: «Я не могу дышать там, куда ты меня ставишь, пожалуйста, не так высоко, не тащи больше никого в этот разреженный воздух, очень тебе советую, усвой это на будущее!» Я не сказала: «Но кого же я буду после тебя?.. Но ты же не думаешь, что я после тебя?.. Лучше я все это усвою еще для тебя. И больше ни для кого».

Мы с Малиной приглашены к Гебауэрам, но не болтаем с другими гостями, которые стоят в гостиной, пьют и что-то горячо обсуждают, а оказываемся вдруг одни в комнате, где стоит бехштейновский рояль, на котором занимается Барбара, когда нас здесь нет. Мне вдруг вспоминается, что играл мне Малина в первый раз, перед тем как мы с ним начали разговаривать по-настоящему, и мне хочется его попросить сыграть для меня это еще раз, но потом я сама подхожу к инструменту и начинаю стоя неумело подбирать мелодию.

Малина не реагирует, во всяком случае, он делает вид, будто рассматривает картины — портрет работы Кокошки, который якобы изображает бабушку Барбары, несколько рисунков Свободы — и две маленькие скульптуры Ванчуры, которые он давно знает.

Теперь Малина все-таки поворачивается, подходит ко мне и, оттеснив меня, садится к роялю. Я опять становлюсь позади него, как в тот раз. Он действительно играет и то ли говорит, то ли поет, но так, что слышу его одна я:

Вскоре мы попрощались и пешком, в темноте, пошли домой прямо через Городской парк, где кружат мрачные, гигантские черные бабочки и в лучах чахоточной луны громче звучат аккорды, в парке опять разлито вино, что только взглядом пьешь, и опять цветет кувшинка, что служит лодкой, и все это опять — тоска по дому, и какая-то пародия, и какая-то подлость, и серенада перед возвращением домой…

Утром, после долгого лежания в горячей ванне, я замечаю, что шкафы у меня пусты, в комоде я тоже нахожу лишь пару колготок и бюстгальтер. На вешалке одиноко висит платье, то самое, что под конец подарил мне Малина и что я никогда не надеваю, платье это черное, до пояса в пеструю поперечную полоску. В комоде, в пластиковом пакете, лежит другое черное платье, черное до пояса, а юбка — в пеструю продольную полоску, это старое платье, в котором меня впервые увидел Иван. Я больше ни разу его не надевала и берегла как реликвию. Что такое произошло в квартире? Что сделала Лина со всеми моими платьями и бельем? Ведь не так уж много вещей надо было сдать в прачечную или в чистку. Я задумчиво расхаживаю взад-вперед с платьем в руках, и меня знобит. Малина еще не успел выйти из дома, и я говорю: