Выбрать главу

Но вот и кончился день жаркого сражения. Мы снова собрались в своем пристанище, в главной башне замка, выкурить цо сигаретке, а потом пожевать резинку, чтобы отбить запах курева.

И тут я заметил по характерной для него манере двигать челюстями, что Мейсонье чем-то расстроен. Под узким лбом, увенчанным коротким ежиком волос, его серые, близко посаженные глаза непрестанно и часто моргали.

— Слушай, Мейсонье, — спрашиваю я дружеским тоном. — Чего это с тобой? Ты вроде сердишься?

Ресницы прыгают еще быстрей. Он не решается меня критиковать, зная, что все обернется против него самого. Но есть чувство долга, и оно, как видно, сжимает его узкий череп.

— По-моему, ты зря, — наконец с горячностью бросает он, — обозвал меня католической сволочью…

Дюмон и Конда что-то одобрительно бормочут, Колен и Жиро верноподданически молчат, но я улавливаю некий оттенок в этом молчании. И только у большеголового Пейсу широкое лицо растянуто в добродушной улыбке, он пребывает в полном благодушии.

— Ты что! — с вызовом восклицаю я. — Ведь это же просто игра! А по игре я — протестант, так что же, по-твоему, я должен называть «миленьким» католика, который приперся, чтобы убить меня?!

— В игре тоже не все разрешается! — твердо стоит на своем Мейсонье. — И в игре одно — можно, другое — нет! Вот, например, когда ты представляешь, что отрубил ему… ну я говорю о Пейсу… ты же на самом деле этого не делаешь.

Физиономия Пейсу еще шире расплывается в улыбке.

— И потом, мы не договаривались, что можно оскорблять друг друга, — опустив глаза, не унимается Мейсонье.

— А уж тем более религию, — вставляет Дюмон.

Я смотрю на Дюмона. Вот уж кто обидчив-то, я его знаю как облупленного.

— А тебя-то я вообще никак не оскорблял, — выпаливаю я резко, чтобы отделить его от Мейсонье. — Я обращался к Мейсонье.

— Какая разница, — отвечает Дюмон, — я ведь тоже католик.

Я воплю:

— А я-то сам что, разве не католик?!

— Католик, — отрезает Мейсонье. — И ты не должен был оскорблять свою религию.

В разговор неожиданно вмешивается долговязый Пейсу. Он заявляет, что, мол, все это мура и, вообще, что католики, что протестанты — один черт.

Тут уж на Пейсу набрасываются со всех сторон. В тебе только и есть что силища да похабство! Вот и оставайся при них. А в религию лучше не суйся!

— Ты ведь даже десяти заповедей не знаешь, — с презрением бросает ему Мейсонье.

— А вот как раз и знаю, — отвечает долговязый Пейсу.

Он вытягивается, будто на уроке закона божьего, и с жаром начинает перечислять заповеди, но, дойдя до четвертой, внезапно умолкает. Ребята освистывают его, и, посрамленный, он опускается на свое место.

Этот неожиданный эпизод с Пейсу дал мне возможность собраться с мыслями.

— Ну ладно, — начинаю я покладистым тоном. — Допустим, я был виноват. А когда я виноват, то я не как некоторые, я тут же признаю свою вину. Так вот, я виноват, теперь ты доволен?

— Этого недостаточно — признать, что ты виноват, — раздраженно заявляет Мейсонье.

— Что же, по-твоему, я еще должен сделать? — кипя от негодования, спрашиваю я. — Ты, может, надеешься, что я перед тобой на коленочки встану за то, что обозвал тебя сволочью?

— Да мне начхать на сволочь, — говорит Мейсонье. — Я и сам могу назвать тебя сволочью, но ты назвал меня «католической сволочью»!

— Верно, — говорю я, — я оскорбил не тебя, я оскорбил религию.

— Точно, — говорит Дюмон.

Я смотрю на него. Мейсонье потерял своего лучшего союзника.

— Хватит! Надоело уж! — вдруг бросает малыш Колен, повернувшись к Мейсонье. — Конт признал свою вину, чего еще тебе надо?

Мейсонье открывает рот, чтобы ответить, но в этот самый момент Пейсу, довольный, что может отыграться, кричит, размахивая руками:

— Все это мура!

— Слушай, Мейсонье, — говорю тогда я, стараясь казаться справедливым. — Я обозвал тебя сволочью, ты обозвал меня сволочью, вот мы и в расчете.

Мейсонье вспыхивает.

— Я совсем не обзывал тебя сволочью, — говорит он с возмущением.

Я обвожу взглядом членов Братства, печально качаю головой и ничего ему не говорю.

— Но ты же сам сказал, что можешь тоже назвать его сволочью! — уточняет Жиро.

— Но это совсем другое дело, — говорит Мейсонье.

Он прекрасно чувствует, но не умеет выразить разницу между предполагаемым и действительным оскорблением.