— Будут, куплю.
— Или конфет… этих… подушечек.
— Котлет?
— Конфет!.. Котлет… Глухая, что ли?
Смеётся мама над собой.
Чупа-Чупс — прозвище елисейского дельца-камирсанта. Привозит он на своей легковой машине, на каблуке, в Ялань, когда прослышит, что выдавали по деревням пенсию и люди, хоть и при маленьких, но при деньгах, кой-какие продукты и галантерею, торгует. «Перестану скоро я к вам ездить», — стращает он старух. «Пошто, милый?» — спрашивают те у него испуганно. «Бензин, — отвечает, — дорогой. Не выгодно». — «Да ты уж как-нибудь, уж икономно», — уговаривают его старухи. «Жулик, — говорит про него отец, — спекулянт. Цену набивает. Не выгодно бы ему было, дак уж давно сюда бы не катался. А то бензин… Бензин, и тот, поди, ворованый». — «Ты его за руку не ловил», — урезонивает отца мама. «Ну, не ловил, — говорит отец. — Дак я их знаю, навидался… Мимо доски гнилой не пробежит, прихватит. Чё и чужое, дак моё». — «На том, кто украл, один грех, — говорит мама. — А на том, кто зря подумал, сорок». — «Ну, скотский род! — сердится отец. — Опять ты за своё… Чё мне твой грех?! Х-хе, напугала. Грех — не гиря — плечи не оттянет». — «Оттянет, — говорит мама. — Ещё как оттянет… к земле пригнёт». — «Тьфу, ты! — говорит отец. — Не перемелешь… Вот уж язва».
Ушла мама в магазин. Побрякал отец рукомойником — долго брякал — тщательно умылся — любит, говорит про него мама, как утка, полоскаться, после утопал, сотрясая стёкла в окнах, к себе в берлогу, завалился там, слышно, на лежбище своё листвяжным кряжем — тахта под ним коротко крякнула, весь воздух из себя как будто выдохнула, жди теперь, когда вдохнёт обратно. Ну а затем уже ни звука — словно в детских яслях тихим часом. Ох, и меня бы не сморило, после завтрака-то в дрёму что-то заклонило. Солнечно в доме — как на улице. Избная пыль в лучах — как дымка сизая над горизонтом, нет сквозняка, так и висит почти бездвижная, чуть лишь колеблется, как марево. Тепло, уютно — русская печь топилась спозаранку. Душа, захваченная всплывшими вдруг из детства и давно уже забытыми, казалось, ощущениями, погружается, будто в зыбун, в то состояние — волнительно.
Брожу по дому и не знаю, чем пока заняться. Отвык уже, вдруг понимаю, жить без инструмента — без компьютера. Симптом недобрый. Освобождаться надо как-то от такой зависимости-хворобы. Включил телевизор и выключил его тут же: о пустом всё и вульгарно, с одесско-брайтонским юморком и кишинёвско-бобруйской интонацией — тошнит уже от этой местечковой эстетики и засаленного талмудическим туком мировозрения, воротит. То семь сорок, то Хатиква. Но: не любо, не слушай, а лгать не мешай.
Заварил я чай, попил крепкого — в голове загудело, а на душе унялось всё же.
Вернулась мама из магазина. Услышал её отец, вышел из своей комнаты, сел в зале на стул, с места никто который не сдвигает, возле фикуса. Расположился — как в беседке под деревом.
— Ну, чё там нового? — спрашивает; лицом напрягся — лицом слушает.
Сняла мама с себя пальто и платок пуховый серый, повесила их в шкаф. На диван в зале села.
— Нового чё, — говорит. — Нового… Миша Винокур подрался с Плетиковым… Вот чё и нового… Ох, и устала.
— Ну?! — говорит отец. — И чё они, друзья, опять не поделили?
— А кто их знат… Я же глухая — не расслышала… Ну, будто кобель Мишин ходит в плетиковский огород и мочится там на зарод, на сено. Так поняла я.
— А-а, из-за этого-то можно, — говорит отец, улыбаясь и разминая пальцами свои колени. — Подраться мало, можно и убить… от кобеля такая дерзость.
— Да Марфа с Марьей побранились.
— А этим чё там не хватило?..
— Да я не знаю, — говорит мама. И говорит: — Умному честь отстать от ссоры, ну а глупый неуёмен… Всю жизнь они меж собой, как кошка с собакой… Задериха с неспустихой… Встретятся только где, увидятся, и понеслося… зададут друг дружке чёсу.
— Языком-то обе, как на гусельках, это уж верно, — говорит отец, соглашаясь. — И чё толку, — говорит, — что ты туда ходишь, раз ничё путём узнать не можешь.
— Ну, — смеётся мама. — Глухому-то худо… Всякий же раз не станешь переспрашивать. Делашь уж вид, что понимашь, о чём толкуют… Кивашь где надо и не надо. Пощади нас сляченных и немощных, помилуй, Господи.
Поднялась с дивана, надевает на себя теперь жакетку и платок попроще — шерстяной, тёмно-коричневый, старуший.
— Ветра-то нет… Замёрзну, нет ли? — говорит. И говорит: — Опять пошла я.
— Куда теперь? — спрашивает отец.
— Да Силивёрста попроведать… Блинов ему хошь отнесу.