Выбрать главу

Свет — вот ещё что показалось странным мне в том сновидении, если, конечно, это было сновидение, а не другое что-то; видеть такой свет в действительности мне не доводилось, с чем и сравнить его, пожалуй, с ходу не найду. Серый — но не такой, каким бывает он ненастным августовским днём, когда небо обложено сплошь непроглядными тучами, сеющими морось, — тот всё же живой, этот — скорее — как цемент или древесная зола; рассеян ровно — нет ни блика, нет ни тени, и нет его источника как будто — саморождаем; контуры видимых в нём предметов чёткие — без особого напряжения можно было рассмотреть любую мелочь — ну, например, щербину на паркете или облупину на потолке; каким свет был в моей комнате, когда я, с трясущимися поджилками и погибая от подлого страха, преследовал странную гостью, таким же был он, кстати, и в коридоре, когда я открывал двери своему герою-визитёру; и вот ещё: явился Герман в коридор из мрака — площадки лестничной за дверью будто бы и не было — был там провал, зияла тьма кромешная; и окно в моей комнате было таким же — густо чёрным, словно весь дом с крышей в гудроне жидком потонул; но ощущение — что улицы там, за окном, нет и быть её не может — меня тогда нимало не смутило. Что же там было, за окном-то, Господи?

Разбудил, вывел ли меня из того необычного состояния Вася-Очкарик, сосед мой по квартире, новый Машкин муж, он же и тёзка мой, то есть Олег на самом деле. Растолкал он меня, склонившись надо мной, — очки у него дужкой цепляются за самый кончик носа, но не сваливаются, глядит он поверх очков, — дождался, когда я опомнился, и рассказал мне: проводил он, мол, только что приятеля своего до Карповки (дальше нельзя ему от дому уходить в ночное время — поднадзорен), поймав такси, приятеля отправил, а сам вернулся восвояси; ко сну начал было раздеваться, я тут и закричал — да так заголосил, сказал он, мой сосед, как будто лыко чёрт с меня сдирает; а Машка — та уже и задремать успела — метнулась на мой крик спросонок, мол, ногами в одеяле, словно ласточка в кулёмке, запуталась и, саданувшись крепко головой о шкаф, лоб себе до крови раскроила.

Назавтра, на кухне, за общим утренним чаем, а для Машки и для Васи-Очкарика ещё и опохмелкой — допивали они оставшийся с вечера портвешок, поведал я им со смехом о том, что мне приснилось, отчего и закричал-то так, наверное. Вспомнила тут Машка, что, когда она сюда девчонкой въехала, устроившись на «Полиграфмаш» лаборанткой и получив жильё, соседка, умершая задолго до моего здесь появления, рассказывала ей: будто вскоре же после войны, в сорок шестом или в сорок седьмом году, в той комнате, то есть в моей, жила девица молодая, сирота круглая, которую прямо там, в комнате, грузин какой-то и зарезал. Зарезал тихо будто и ушёл. Суток трое, дескать, пролежала, убиенная, пока не стала, мол, смердеть. Предложил Вася-Очкарик выпить за упокой — лучше поздно, мол, чем никогда, — и выпили они с Машкой, не чокаясь, а после она, Машка, и говорит, что и ей минувшей ночью снилось что попало, мол, и вот что именно: будто сидит она возле самой настольной лампы, чтобы зрение не портить, и пересматривает открытки с портретами любимых актёров. И будто входит вдруг — и постучался, мол, тогда, когда уже вошёл — то ли военный, то ли участковый — в галифе. Вошёл, бросил на пол не то кубик, не то шарик какой-то блестящий и взревел, как сумасшедший, кто первым схватит, мол, того и будет эта штучка. Машка и кинулась ловить — лбами с военным-то и стукнулись как будто. Лоб у неё, у Машки, и на самом деле был рассечен, а рана — йодом сдобрена обильно. С мужем у Машки в те сутки были мир и согласие — значит, не он к ней руку приложил, хоть и случалось, случись бы и на этот раз такое, лежала бы теперь наша кухня вся в руинах, а чаепитию и их совместной опохмелке тем ранним утром было бы не состояться — это уж точно: Машка без боя не сдаётся.