Выбрать главу

— Мама, ты не понимаешь. Нам надо разделиться — мы сковываем друг друга. Это нужно, чтобы стать личностью. Об этом я и писал во всех этих книгах. И я хочу того же самого для моих собственных детей, для всех детей. Отсутствия оков.

— Вос мейнен — еаков?

— Нет, нет, без оков — чтобы их ничто не сковывало, чтобы они были свободны. Вижу, ты меня не понимаешь. Попробую сказать по-другому. Каждый человек на самом деле одинок. Это тяжело, но так уж оно есть, и нам нужно научиться с этим жить. Поэтому я хочу, чтобы у меня были свои собственные мысли и свои собственные сны. А у тебя — свои. Мама, уйди из моих снов.

Она каменеет лицом и отступает на шаг. Я торопливо продолжаю:

— Не потому, что я тебя не люблю, а потому, что я хочу, чтобы нам обоим было хорошо — и тебе, и мне. У тебя должны быть свои собственные мечты в жизни. Уж это-то ты можешь понять.

— Игвин, ты по-прежнему думаешь, что ты все понимаешь, а я ничего не понимаю. Но я тоже смотрю в жизнь. И в смерть. Я понимаю про смерть — больше твоего. Поверь мне. И про одиночество понимаю больше твоего.

— Но, мама, тебе же не приходится жить в одиночестве. Ты все время со мной. Ты меня не покидаешь. Блуждаешь у меня в снах. У меня в мечтах.

— Нет, сыночка.

«Сыночка»! Меня так не называли лет пятьдесят. Я уж и забыл, что она и папа меня иногда так звали.

— Сыночка, все совсем не так, как ты думаешь, — продолжает она. — Кое-чего ты не понимаешь, кое-что у тебя повернуто с ног на голову. Ты знаешь этот сон, где я стою в толпе и смотрю, как ты машешь мне из вагонетки, зовешь, спрашиваешь, удалась ли твоя жизнь?

— Мама, ну конечно, я помню свой сон. С него же все и началось.

— Твой сон? Это я и хотела тебе сказать. Это твоя ошибка, Игвин — ты думаешь, что я была в твоем сне. Это был не твой сон, сыночка. Это был мой сон. Матери тоже видят сны.

Путешествия с Полой

Когда я был студентом-медиком, меня учили тонкому искусству — смотреть, слушать, касаться. Я смотрел на алые гортани, выпирающие барабанные перепонки, змейки кровавых ручейков в сетчатке глаза. Слушал шипение сердечных шумов, бульканье в геликонах кишечников, какофонию легочных хрипов. Трогал скользкие края печенок и селезенок, упругость кист яичника, мраморную твердость рака простаты.

Обследовать пациентов меня учили в университете. А вот учиться у них я стал гораздо позже, на другом этапе своего образования. Возможно, это началось с моего профессора, Джона Уайтхорна, который часто говорил: «Слушайте своих пациентов; учитесь у них. Чтобы поумнеть, нужно вечно учиться.» И он имел в виду не только ту банальную истину, что врач, умеющий слушать, узнает о пациенте гораздо больше. Он в буквальном смысле слова велел нам учиться у пациентов.

Джон Уайтхорн — чопорный, неуклюжий, вежливый, с блестящей лысиной, окаймленной коротко стриженным полумесяцем седых волос, — тридцать лет замечательно руководил факультетом психиатрии университета Джонса Хопкинса. Он носил очки в золотой оправе, и у него не было ни одной лишней черты — ни единой морщинки ни на лице, ни на коричневом костюме, в котором он ходил каждый день (мы подозревали, что у него в гардеробе два или три одинаковых костюма). Лишней мимики и жестов у него тоже не было. Когда он читал лекцию, двигались только губы; все остальное — руки, щеки, брови — оставалось удивительно неподвижным.

На третьем году моей психиатрической ординатуры мы — я и пять моих однокурсников — по четвергам после обеда наблюдали, как профессор Уайтхорн работает с пациентами. До того мы обедали у него в кабинете, отделанном дубовыми панелями. Еда была простая и всегда одна и та же — сэндвичи с тунцом, мясной нарезкой и холодными крабовыми котлетками, а потом фруктовый салат и открытый пирог с орехами пекан, — но подавалась она с южной элегантностью: льняная скатерть, сверкающие серебряные подносы, английский тонкостенный фарфор. За обедом мы долго, неспешно беседовали. У каждого из нас была куча дел, и пациенты требовали неотложного внимания, но поторопить доктора Уайтхорна было невозможно. В конце концов даже я, самый гиперактивный изо всей группы, научился забывать про время. В эти два часа мы могли задавать профессору любые вопросы; помню, я спрашивал его о таких вещах, как причины паранойи, ответственность врача перед пациентом-самоубийцей, несовместимость между терапевтическим изменением и детерминизмом. Профессор подробно отвечал, но не скрывал, что предпочитает другие темы: меткость персидских лучников, сравнительные достоинства греческого и испанского мраморов, основные ошибки, допущенные в битве при Геттисберге, усовершенствованная самим профессором периодическая таблица элементов (по первому образованию он был химик).