На улице я увидел, что у многих домов стоят большие грузовики и советские женщины в ворсистых беретах поспешно выносят тюки одежды, а шоферы тащат табуретки, столы, комоды и сваливают их в машины. Хозяева квартир, в которых были размещены красные командиры с женами, вдруг ощутили недоверие, отчужденность и равнодушие советских граждан по отношению к ним, виленским старожилам. Евреи собирались группками и взволнованно говорили между собой, отбросив страх.
— Почему они бегут? Они ведь говорили, что красноармейцы никогда не отступают! — громко, в голос кричал кто-то.
— Ломаная табуретка им важнее, чем спасение живых людей! Людей у них достаточно, а мебели нет! — кричал другой еврей еще громче.
— Не может быть, чтобы немец убивал всех евреев, — рассуждал третий. — В первую войну немец торговал с евреями.
— На дорогах немец расстреливает нас из пулеметов, а крестьяне убивают топором, — рыдал четвертый.
— Я не боюсь бомб, я не боюсь крестьянина с топором, я не боюсь немца, — сказал я.
А через день, когда русская армия начала отступать из Литвы, я с рюкзаком за плечами и маленьким Танахом[165] в кармане бежал вместе с Фрумой-Либчей.
Мы побежали к маме попрощаться. Улицы кишели людьми, покидавшими город, торопившимися во все стороны. Они бежали в одиночку, парами, с маленькими детьми на руках и баулами на спинах. На улицах было тихо, так чудовищно тихо, словно все люди превратились в ночные тени на стенах сумрачной комнаты, подсвеченной извне кроваво-красным светом.
Дома у мамы, в квартире реб Рефоэла, собрались все соседи по двору. Стены там были толстые, окна зарешеченные, потолок низкий, мощный. Вот соседи и выбрали эту квартиру в качестве бомбоубежища. Они сидели на табуретках, на диване, на пустых ящиках из-под фруктов, сидели и молчали в отчаянии, как родные, собравшиеся перед похоронами там, где шьют саван для умершего. Мама, завернувшись в свой платок, сидела за столом, как посторонняя, и, когда мы с Фрумой-Либчей вошли, ее блуждающие глаза нас не узнали. Реб Рефоэл, как всегда, стоял у окна и смотрел на улицу, словно и не было никакой войны. Я не мог выдавить ни слова, с мамой говорила Фрума-Либча. Она сказала, что мы бежим из города, что поезда от вокзала больше не ходят и нам придется спасаться пешком. Мама медленно поднялась, долго шевелила губами, как немая, и вдруг бросилась мне на шею с плачем:
— Я иду с вами!
Рядом с нами вырос реб Рефоэл. Он вытащил руки из рукавов и прохрипел так, словно смеялся и плакал одновременно:
— Пешком?
Он сказал маме только одно это слово. И мама сразу же снова села на свою табуретку, как приговоренная. Я обнял ее, прощаясь. Она вырвалась из моих рук и показала пальцем на своего мужа:
— Попрощайся сначала с реб Рефоэлом. — И ее лицо стало строгим, как в те времена, когда я был мальчишкой и она учила меня, как подобает вести себя еврею.
Я попрощался с реб Рефоэлом, с мамой, попрощался наскоро и стремительно вышел во двор. Мама побежала за мной по двору и уже в воротах обняла мою голову своими руками:
— Дитя мое, не забывай еврейства, соблюдай субботу!
И она вытолкала меня в калитку, Фрума-Либча последовала за мной.
За городом Фрума-Либча начала отставать. Советские грузовики, набитые мебелью и командиршами, пролетали мимо, как черти. Напрасно толпы пешеходов пытались остановить эти машины, плакали, кричали и падали на колени. Грузовики объезжали их и мчались мимо. Беженцы стали говорить, что немец со своими моторизованными подразделениями нагонит и перестреляет нас. На дороге нам верная смерть, но, если мы вернемся в Вильну, мы, возможно, останемся в живых. Высокая золотая рожь ходила как морские волны. Шумели окрестные леса. Набожно раскачивались покрытые листьями ветви, и казалось, они шепчут: «К чему такая паника? Ваш страх напрасен»… Беженцы потянулись назад в Вильну. Они подбадривали друг друга и радовались тому, что возвращаются домой не одни.
— Мы еще успеем вернуться в город до того, как в него войдет немец!
Но я рвался прочь и тащил за собой Фруму-Либчу, хотя она плакала и жаловалась, что у нее отекли ноги; наконец мы добрались до деревушки Рекойн, в которой несколько лет назад, сразу же после свадьбы, жили на даче в летние месяцы. Мы шли по тем же тропкам, где когда-то гуляли, мы узнали пень спиленного дерева, на который мы садились отдохнуть, и среди деревьев нам уютно мигнула давно знакомая хата с соломенной крышей. Мы свернули туда на минутку, только на минутку — выпить глоток воды и дать передохнуть ногам Фрумы-Либчи.