Выбрать главу

Философия есть то место мысли, где истины (не философские) схвачены как таковые и охватывают нас.

Эффект охвата, понятого в своем первом смысле, направлен на то, чтобы убедительным образом выявить совозможность множественности истин. Они дают охватить себя вместе теми клещами, которые философия наладила под именем Истины (или любым другим эквивалентным именем, важна функция охвата). Здесь, между Истиной и истинами, не идет речи об отношении отклонения, подчинения, основания или гарантии. Это отношение охвата: философия есть клещи истин.

Эффект охвата, понятого в своем втором смысле, одушевляет философию исключительной напряженностью.

Эта напряженность напоминает любовь, но любовь, не загроможденную объектом любви и без загадок его отличия.

Более общим образом, поскольку ее центральная категория пуста, философия по сути своей изымательна[10].

Философия на самом деле должна изъять Истину из лабиринта смысла. В самой ее сердцевине имеется нехватка, дыра. Дело в том, что категория Истины и ее препровождающая в направлении времени спутница, вечность, не отсылают ни к чему в присутствии. Философия не есть интерпретация смысла того, что предложено опыту, философия есть операция изъятой из присутствия категории. И эта операция, которая охватывает истины, в точности указывает, что так охваченные истины распределены в том, что прерывает режим смысла.

Это, на мой взгляд, основной пункт. Философия — прежде всего разрыв с рассказом и с комментарием к рассказу.

Благодаря двойному эффекту клещей Истины, благодаря доводам, которые сцепляют, и пределу, который возвышает, философия противопоставляет эффект Истины эффекту смысла. Философия отделяется от религии, потому что она отделяется от герменевтики.

Все это подводит меня к тому, чтобы дать следующее временное определение философии:

Философия есть подстрекательство в рамках категории Истины пустоты, которая была уловлена в соответствии с обратной стороной некоей последовательности и по ту сторону некоего предела. Чтобы добиться этого, философия организует наложение измышления знания с измышлением искусства. Она выстраивает аппарат охвата истин, который должен высказать, что они имеются, и быть наготове к охвату этим «имеется»; утвердить тем самым единство мысли. Охват одушевляется напряженностью любви без объекта и составляет стратегию убеждения, не имеющую отношения к власти. Весь этот процесс предписан условиями, каковыми являются искусство, наука, любовь и политика, в их событийной фигуре. И, наконец, он поляризуется специфическим соперником, каковым является софист.

Именно в стихии этого определения должен завершиться разрыв с историцизмом, должно установиться строгое разграничение между философом и современным софистом.

Первая задача, очевидно, состоит в том, чтобы принять на себя итог современного становления истин в четверном регистре: науки — и в особенности современной математики; политики — и в особенности конца эпохи революций; любви — и в особенности того, что внесло сюда свет (или тень): психоанализа; и искусства — в особенности поэзии после Рембо и Малларме. Этот маршрут тем более необходим, что современный дискурс под знаменами «конца метафизики» частенько кичится тем — и это тоже типично софистическая черта, — что он на короткой ноге со своим временем, на одном уровне с молодежью, что ему по плечу ликвидировать архаизмы. Необходимо, чтобы философия прикладывала свои клещи к самому активному мыслительному материалу, самому свежему и парадоксальному. Но даже сама эта маркировка предполагает выведенные из-под суждения Истории аксиомы мысли, аксиомы, позволяющие установить такую категорию Истины, которая была бы новаторской и соответствовала нашему времени.

Теперь мы можем философски подойти к определению господствующего сегодня «философского» дискурса как современной софистики и, следовательно, к определению точного отношения мысли к высказываниям, которые ее составляют.

Но прежде чем перейти к этому определению, нужно вновь поставить насущный вопрос: почему та философия, концепцию которой мы только что уточнили, периодически подвергает мысль катастрофе? Что ведет философию от апорий пустоты Истины к узакониванию уголовных предписаний?

Ключ к этому перевороту в том, что философия мучима изнутри хроническим искушением счесть операцию пустой категории Истины за тождественную множественным процедурам производства истин. Или иначе: в том, что философия, отказываясь от операционной особенности охвата истин, представляет саму себя в качестве истинностной процедуры. Что также означает, что она представляет себя в качестве искусства, в качестве науки, в качестве страсти или в качестве политики. Философ-поэт у Ницше; философия как строгая наука, зарок Гуссерля; философия как напряженное существование, обет Паскаля или Кьеркегора; названный Платоном философ-царь: сплошь внутрифилософские схемы, чреватые постоянной возможностью катастрофы. Всеми этими схемами управляет наполнение той пустоты, которой поддерживается применение клещей Истины.

Катастрофа в философской мысли стоит на повестке дня, когда философия представляет себя в качестве сущего, в качестве не охвата истин, а ситуации истины.

Эффекты этого наполнения пустоты или ее явления в присутствие сводятся к сдаче по трем пунктам.

Прежде всего, представляя себя в качестве полноты Истины, философия уступает по поводу множественности истин, разнородности их процедур. Она утверждает, что есть только одно место Истины, каковое устанавливается самой философией. Она преобразует пустой раствор клещей Истины — каковой есть «то, что имеется» между сцеплением и возвышением — в пробел бытия, в котором есть Истина.

Как только у Истины имеется одно место, имеется и обязательная метафора для доступа туда. Получение к нему доступа обнаруживает это место в его ослепительной единичности. Философия есть инициация, путь, доступ к тому, что открылось на месте Истины. В завершение всего имеется экстаз места. Он явно заметен в платоновском представлении об умопостигаемом месте, топос ноэтос. Поэтически повелительный стиль мифа об Эре из Памфилии в конце «Государства» пытается донести экстатичность доступа к месту Истины.

Во-вторых, философия, которая предается субстанциализации категории Истины, уступает по поводу множественности имен истины, по поводу временного и переменного измерения этих имен. Теоремы, принципы, высказывания, императив, красота, закон — таковы некоторые из этих имен. Но если Истина есть, то тогда имеется только одно истинное имя, вечное имя. Конечно же, вечность остается атрибутом категории Истины. Но этот атрибут законен, лишь поскольку сама категория пуста, потому что она — не что иное, как операция. Если категория свидетельствует о присутствии, то вечность спроецирована на несоответствие имен. Она устанавливает единственное Имя, и это Имя неизбежно оказывается священным. Сакрализация имени удваивает экстаз места.

Эта сакрализация, конечно, перегружает идею Блага у Платона. У идеи Блага есть две философски законные функции:

— вне усии она указывает на Истину как на предел. Она, следовательно, именует вторую часть клещей Истины (первая есть разумность);

— она указывает на тот существенный пункт, что нет Истины Истины. Имеется точка остановки, нерефлексивная точка, пустая инаковость.

Но идея Блага имеет и третью функцию — незаконную, чрезмерную, сомнительную. Это происходит, когда она действует как единственное и священное имя, к которому подвешена любая истина. Здесь преодолена, превышена, ниспровергнута строгость философской операции.

В-третьих, наконец, когда она воображает, что происходит от истины, философия уступает по поводу своей сдержанности, своих критических достоинств. Она становится тревожным предписанием, смутным и тираническим приказанием. Почему? Потому что тогда философия заявляет, что категория Истины явлена в присутствие. И так как это присутствие — присутствие самой Истины, то, что находится вне присутствия, подпадает императиву уничтожения.

вернуться

10

О модальности изымательного можно, в частности, прочесть ниже в «Определении философии».