Тогда князь Константин будто бы пригрозил королю войной и написал ему такое: «Все исповедующие христианство от юга до самого севера будут защищаться от сторонников папы. Ты, король, хотел унией укрепить римскую церковь, а получилось наоборот — ослабил. Доднесь православные еще не знали, за что должны воевать, а теперь узнали: за то, что у них отнимают. А кто устоит перед нами, если только на Волыни и Червонной Руси мы сможем выставить тридцать тысяч вооруженного люда, а папежники, может быть, превзойдут нас только числом тех кухарок, которых ксендзы вместо жен и себя содержат». Пан Юрий не читал этого письма, и я не очень-то верю, чтобы подданный осмелился такое написать своему повелителю, а еще, как это говорят, ворон ворону глаз не выклюет.
Тяжкие испытания выпали на долю нашего русинского народа, не зря на праздник святой Парасковеи земля тряслась, и люди думали — конец света. А в моей пивной упала с полки бутыль сиракузского вина, это был большой урон, потому что я потерпел убыток от этого аж на тридцать польских талеров[105]».
Соликовский тупым взглядом окидывал марионеток, не различая их. Куклы стояли — каждая на своем месте — мертво, воображение архиепископа впервые не могло передвигать их, они теперь были похожи на шахматные фигуры, выбитые противником с доски, — бездействующие и ненужные.
Проигрыша будто бы и не было, ведь за этими куклами стоят оловянные фигуры жолнеров, их много в ящике, но прибегать к их помощи — это дело уже не архиепископа, а короля. Эти силы решили судьбу Речи Посполитой в последней битве с Наливайко под Солоницей возле Лубен, но они ничего не значат в борьбе с человеческим достоинством — ведь не пошлешь жолнеров ни в русинский квартал, ни на Юрский холм, не осадишь с их помощью каждую церковь, не приставишь драгуна к каждой душе, здесь и черти бессильны — православие живет, как и жило... Да нет, не так. До сих пор оно было замшелой верой со старинными обрядами, глупыми священниками, распущенными архипресвитерами, жадными епископами, а после Бреста стало идеей, которая сама собой очищается от грязи, хоругвью, которую вскоре поднимут еще неизвестные ныне витязи и разбудят усыпленный народ от спячки, из темного смерда сотворят воина, из пастуха — вождя, из равнодушного — заинтересованного, из труса — смельчака, а склонный к предательству запрячет глубоко в душу свою слабость, ибо для всех очевидной и омерзительной станет ее суть.
Да, это проигрыш. Но почему? Как могло так случиться, что Балабан, на которого Соликовский возлагал такие надежды, — ведь тот давно по существу стал одесную к костелу, — вдруг изменил и решил, собственно, судьбу унии? Что она теперь? Клочок бумаги... А львовская епархия, из которой пошло униатство по всей Украине, осталась православной. Что теперь делать? Убить Балабана и дать православным еще и мученика? Проповедовать? А что ныне даст проповедь — озлобленные, пробужденные схизматики не примут теперь из католических рук и буханки хлеба, потому что он будет казаться отравленным. Посеять среди них страх, натравить тайных убийц... А что, если вместо страха родится месть? Запретить требы — будут тайком собираться на молитву, разрушить церкви — на развалинах будут давать клятву, объявить цареградского патриарха турецким наемником — признают московского.
Перед глазами Соликовского возник лик короля Польши Сигизмунда III. Перед королем Скарга — с опущенной лобастой головой — и поникший Соликовский. «Я вам велел проложить мост между Украиной и Польшей, а вы проложили его между Украиной и Московией. Поэтому, пока еще не соединились южные схизматики с северными, я вынужден объявить войну Москве».
Разве можно сейчас думать о московском престоле, коли тут, на этой проклятой земле, сидим словно на бочке с порохом? Вот взорвется, вот задрожит...
И земля задрожала. Покачнулся стол, поплыл в сторону, убежал пол из-под ног архиепископа, с креденса упали подсвечники.
Соликовский судорожно цеплялся руками за стол. Однако заметил, что кукла-Лойола становится все больше, острые глазки генерала вспыхнули, он поднял крест и ударил им архиепископа по тонзуре.
Трясти перестало. Соликовский лежал на полу и думал теперь о том, что в своих сомнениях и душевных муках приблизился к богу, как Моисей на Синайской горе или Магомет во время приступа эпилепсии, ибо когда падал, то ясно слышал голос: «А ты сумей унизить их предводителей, высмеять их святыни и науку, пусть дети стыдятся их и ищут в твоей школе пути к свету!»