— Что ты, Грета, делаешь тут, куда идешь?
— Прочь с моих глаз, схизмат, не оскверняй меня своим дыханием! — прошипела. — Иду в Иерусалим, к гробу господнему!
— Где же этот Иерусалим, что ты говоришь?
— Он в сердце моем, безбожник. Я иду к нему, чтобы найти его в своем сердце...
«Боже, боже, что они с нею сделали!..» — ужаснулся Рогатинец.
— За что же они так искалечили тебя?
— Несчастный ты, ибо не ведаешь правды Иисуса, — презрительно бросила Грета. — Прочь, прочь! — она завизжала, подняв вверх руки, и Юрий попятился в сторону, Грета же пошла дальше, свернув на Замарстынов.
Призрачный образ искалеченной, обманутой женщины долго преследовал Рогатинца, снился; Гизя исчезла, но на свете жила Грета, и он когда-то любил ее, а может, и теперь любит, ведь почему-то она мерещится ему все время и снится; прошло много лет, и встреча у подножия Львиной горы казалась теперь сном; Юрий отважился зайти в дом Лоренцовичей к Грете.
Застал ее одну — спокойную, покорную, усталую, подурневшую; Грета доверчиво склонила голову ему на грудь, будто бы между ними ничего не произошло, и Юрий сказал:
— Пойдем, Грета... домой.
— В Иерусалиме мой дом, Юрий. Я весь свой заработок отдала на поездку к гробу господнему. Патер Лятерна взял... И я хожу, каждый день хожу, пока разыщу его. А ты останешься, правда, ты ведь останешься у меня до утра, мне так страшно...
— Что они сделали с тобой?
— Ничего, ой ничего. Искупление, искупление, искупление!..
Всю ночь просидел Рогатинец возле больной. Утром он решил привести врача, чтобы спасти ее; перед рассветом задремал, а когда проснулся, Греты в комнате не было.
Спешил к Львиной горе, знал, она там. Долго сидел на том самом месте и наконец увидел: Грета снова спускалась с горы, миновала Подзамче. Она долго будет петлять вокруг Львова — столько, столько миль до Иерусалима, который стремилась отыскать в своем сердце. Юрий присел на обочине полевой дорожки, склонил голову на руки. Грета, проходя мимо него, истерически закричала:
— Прочь, прочь с моих глаз, схизматик!
Рогатинец не поднимал головы. Он только сейчас осознал, какую страшную болезнь принесли с собой святые отцы в их город — самую опасную, самую ужасную проказу, но не безысходность уже, а ярость охватила его душу, и Рогатинец знал: бежать некуда, нужно только идти напролом, против иезуитов, бороться с ними, даже если придется сложить голову.
Недавно он узнал, что Грета умерла — во время молитвы, в экстазе. Но в сердце Юрия не пробудилось к ней даже жалости. Она была для него давно мертвой. В памяти жил только один-единственный образ — доброй и печальной Гизи.
...С Рынка донесся победный крик, рев, стрельба из мушкетов, гром барабанов — храбрые жолнеры овладели наконец дощатой крепостью.
Языки пламени достигли вершины ратуши, дым распространялся по всему городу. «Еще, чего доброго, сожгут сдуру Львов», — подумал Рогатинец и вышел на рыночную площадь.
Огонь быстро угасал, люди расходились, Юрий, минуя черный каменный дом Лоренцовича, направился на Русскую улицу. Остановился у дома Шимоновича, увидев в воротах хозяина. Давно не видел пана Шимона, еще со времени восстания Зебржидовского — тогда Шимонович в своей библиотеке читал ему и Альнпеку поэму «Лютня бунтовщика», и из-за нее между Рогатинцем и доктором Ганушем разгорелся спор. Интересно, где теперь Альнпек?.. А Шимонович заметно изменился: когда-то холеное лицо его осунулось, длинные волосы стали седыми, он походил на высокомерного олимпийского божка; Рогатинец, на миг остановившись, пристально посмотрел на поэта и быстро пошел дальше. Шимонович заметил его и, тепло улыбаясь, поклонился:
— Добрый день, пан Юрий. Неужели не узнали, что проходите мимо?
Рогатинец развел руками, будто этим жестом просил извинения. На самом же деле ему хотелось обнять поэта, он подался к нему, но на расстоянии шага остановился, натолкнувшись на незримое препятствие. Poeta regius[107] и сеньор братства еще раз поклонились друг другу и, не поздоровавшись за руку, направились в сторону армянского квартала.