Выбрать главу

Женщине было лет пятьдесят, но поражало в ней — я и сейчас чувствую это, когда вспоминаю, как шла она ко мне через зал ресторана, — сходство с юной девушкой прошлого века. Она словно бы уснула сто лет назад и внезапно проснулась, слегка растрепанная, чуть постаревшая, но уже вот-вот готовая достичь своего настоящего возраста и сразу безмолвно рухнуть здесь и рассыпаться в прах, источенная тайной работой времени. Потому-то и было так трудно смотреть на ее улыбку; невольно представлялось, будто, вопреки неведению этой женщины о приближении старости и внезапной смерти, улыбка ее или, по крайней мере, эти открытые зубки предчувствовали грозящую им злую гибель.

Тогда это видение возникло передо мной в полутемном ресторане, и я встал, неловко отодвинув прибор.

— Вы сеньор Лангман, театральный антрепренер?

Улыбнувшись, я склонил голову и пригласил ее сесть. От еды и питья она отказалась. Сидя напротив, я украдкой поглядывал на ее рот, неправильно очерченный, чуть подкрашенный как раз на середине губ, откуда исходил ее певучий голосок, проскальзывая между двумя рядами неровных зубов. В ее небольших спокойных глазах, которые она старалась раскрывать пошире, прочесть мне не удалось ничего. Надо было ждать, пока она выговорится, и я подумал, что какой бы образ женщины и жизни ни возник из ее слов, он будет соответствовать ее странному виду и самый вид этот покажется менее странным.

— Я хотела поговорить с вами относительно спектакля… — сказала она. — Дело в том, что у меня есть одна вещь для театра…

По-видимому, она еще не кончила, однако же остановилась, ожидая моего ответа. Улыбаясь, она предоставляла мне слово своим настойчивым молчанием, спокойно выжидала, сложив руки на коленях. Я отодвинул тарелку с недоеденной отбивной и спросил кофе. Предложил ей сигарету, но она покачала головой и улыбнулась чуть шире; очевидно, это означало, что она не курит. Я закурил сам и заговорил, раздумывая, как бы выпутаться из этого дела без грубости, но быстро и решительно, — выбирая, однако, сам не зная почему, самые осторожные выражения.

— Сеньора, я крайне сожалею… Полагаю, вы ни разу еще не ставили свои пьесы на сцене, не так ли? Разумеется, так. А как называется ваша вещь?

— Нет, она никак не называется, — ответила она. — Это трудно объяснить… Это не то, что вы думаете. Конечно, можно дать название. Можно бы назвать это «Сон», «Сон, который сбывается», «Сбывшийся сон».

Я уже не сомневался, что она сумасшедшая, и почувствовал себя свободнее.

— Отлично. «Сбывшийся сон». Недурное название. Это очень важно — название. Видите ли, у меня всегда было стремление — так сказать, глубоко личное, вполне бескорыстное — помогать начинающим. Дарить новые сокровища национальному театру. Но должен заметить, сеньора, что нечасто платили мне благодарностью. Многие обязаны мне своими первыми шагами, сеньора, многие из тех, кто пользуется неограниченными правами на улице Коррьентес и получает премии года. Теперь они и не вспоминают о тех временах, когда чуть ли не умоляли меня…

Даже официант, который, отмахиваясь салфеткой от мух и жары, сидел в уголке возле холодильника, мог бы понять, что до этого фантастического создания не доходит ни одно мое слово. Я бросил на нее последний взгляд сквозь поднимавшийся над кофейной чашкой пар и сказал:

— Итак, сеньора. Вам, должно быть, известно, что театральный сезон здесь закончился полным провалом. Нам пришлось прервать его, и я остался только для улаживания некоторых личных дел. Но на будущей неделе я тоже отправляюсь в Буэнос-Айрес. Что поделаешь, я снова ошибся в своих предположениях. В этом городе среда совершенно не подготовлена, и хотя я и согласился заполнить сезон опереттами и прочими пустяками… видите, к чему это привело. Таким образом… Но у нас есть выход, сеньора. Если вы оставите мне копию пьесы, я посмотрю, может быть, в Буэнос-Айресе… Сколько там актов, три?

Она вынуждена была ответить, но только потому, что, пользуясь ее же приемом, я замолчал и выжидающе наклонился к ней, гася о дно пепельницы свою сигарету. Она заморгала глазами:

— Где?

— В вашей пьесе, сеньора. В пьесе «Сбывшийся сон». Три акта?

— Нет, нет, это не акты.

— Может быть, картины? Теперь принято называть…

— И у меня нет никакой копии, — продолжала она. — Моя вещь не написана.