Выбрать главу

Я узнал их историю, так и не поняв ее до конца, в то утро, когда Монтес рассказал мне, что попытался обокрасть меня, что скрыл от меня несколько принятых по телефону ставок в субботу и воскресенье, чтобы сыграть самому, и теперь не может уплатить свой проигрыш. Я не интересовался причинами его поступка, но он был одержим желанием все рассказать, и пришлось выслушать его, размышляя в то же время об удаче, благосклонной к своим друзьям и только к ним, а главное, стараясь не злиться, потому что, в конце концов, если бы этот болван не попытался обокрасть меня, три тысячи песо ушли бы из моего кармана. Я ругал его, пока не исчерпал весь запас бранных слов, унижал всеми доступными мне способами, пока не осталось никаких сомнений в том, что он жалкий человек, вероломный друг, негодяй и вор; не осталось также сомнений в том, что он с этим согласен и готов подтвердить это перед кем угодно, если когда-нибудь мне придет блажь потребовать такого признания. И еще — с этого самого понедельника было установлено, что всякий раз, когда я дам понять, что он негодяй, — не прямо, а ввернув намек в любой беседе, при каких бы то ни было обстоятельствах, — он должен будет тут же уловить смысл моих слов и подать мне знак легкой улыбкой, едва шевельнув усами, что он меня понял и что я прав. Мы не уславливались об этом на словах, но так уж с тех пор повелось. Я уплатил за него три тысячи песо, не сказал ему ни слова и несколько недель держал его в неведении, что же я решил делать: помочь ему или преследовать по закону; потом я вызвал его и сообщил, что ладно уж, я принимаю его предложение, и он может приступать к работе за двести песо в месяц, которые получать не будет. Через год-полтора он выплатит свой долг и может отправляться на все четыре стороны и даже повеситься на первом суку. Понятно, работал он не для меня; я не мог больше пользоваться услугами Монтеса с тех пор, как стало ясно, что наблюдение за игрой на бегах ему поручать нельзя. Свою контору по заключению сделок я держал лишь затем, чтобы иметь возможность спокойно принимать людей и вести телефонные переговоры. Таким образом, он начал работать у Серрано, моего компаньона в некоторых делах, чья контора находилась по соседству с моей. Серрано выплачивал ему жалованье, вернее, выплачивал мне, я целыми днями гонял его то на таможню, то на склады, из одного конца города в другой. Мне никак не годилось, чтобы стало известно, что один из моих служащих был не столь же надежен, как окошечко кассы ипподрома; никто об этом и не узнал.

Кажется, он рассказал мне всю эту историю или почти всю в первый же день, в понедельник, когда пришел ко мне, жалкий, как побитая собака, с зеленым лицом и каплями холодного пота, противно блестевшими на лбу и крыльях носа. Остальные подробности он, должно быть, рассказал после, во время нечастых наших разговоров.

Началось это зимой, с первыми сухими холодами, когда все мы, даже не отдавая себе в том отчета, думаем, будто этот свежий ясный воздух несет нам удачу, веселые похождения с друзьями, смелые замыслы; возбуждающий воздух — может быть, все дело было в этом. В один из таких вечеров он, Монтес, вернулся домой и увидал, что жена сидит у железной плиты и не спускает глаз с пылающего огня. Мне это кажется не столь уж важным, но он рассказывал именно так и несколько раз повторил. Она была печальна, но не хотела говорить почему, и оставалась печальна и молчалива весь вечер и еще целую неделю. Кирстен — упитанная, полная, и кожа у нее, наверно, прекрасная. Она была печальна и не хотела рассказывать, что с ней. «Да ничего со мной не случилось», — говорила она, как говорят все женщины во всех странах. Потом она принялась развешивать по всему дому фотографии, привезенные ею из Дании, — король, министры, пейзажи с коровами и холмами или без них. Она по-прежнему твердила, что ничего не случилось, а этот болван Монтес предполагал то одно, то другое, но догадаться никак не мог. Потом стали приходить письма из Дании; он не понимал ни слова, и она объяснила ему, что написала дальним родственникам и теперь получает ответы, но известия в них не очень радостные. Он спросил в шутку, уж не хочет ли она уехать, и Кирстен решительно заявила, что нет. В ту же ночь или на следующую, едва он начал засыпать, она потрясла его за плечо и настойчиво повторила, что не собирается никуда уезжать; он закурил и поддакивал ей все время, пока она рассказывала, словно по книжке, о Дании, о флаге с крестом, о дороге через лес, по которой ходила в церковь. Все это говорилось, чтобы он понял, как счастлива она в Америке, с ним, и Монтес наконец спокойно заснул.