Упомянуть о том, чего некоторые мужчины домогались, но не могли добиться. Хотя без этого не обошлось. Достаточно вообразить себе пору, когда народ стал подозрительным и прижимистым, когда бесконечные повторения лишили ее монолог всякой убедительности, когда из-за козла вдвое выросла плата за комнату, когда козлу понадобилось особое, дорогое питание, а может, просто дело было в том, что мне доставляло удовольствие представлять себе, как она продается ради козла. Я счел, что это не лишено смысла и очень к месту.
Упомянуть о козле, о том, что он рос, о его клочковатой бородке, о желтых глазах, которые можно сравнить с чем угодно, о грязных проплешинах и запахе. О тяжести, устрашающей величине, о том, что он сохранял принятую позу с невозмутимостью истукана, не желая двигаться с места, тяготясь и жарой, и холодом, и народом, который толпился у входа на вокзал и мешал ему спать. Он был больше ее и волочился за ней по кривым ночным улочкам, упираясь, сохраняя нарочито величественную и презрительную мину. Козел с подогнутыми под себя ногами, с рогами, которые задевали прокопченные потолки клетушек, с полуприкрытыми глазами цвета ржавчины, с выражением застарелой обиды и невыразимым презрением ко всем жертвоприношениям, которые совершались ему в угоду: траве, овощам, мужчине, проводившему несколько часов в кровати ради того, чтобы ошеломленная ночь в тысячный раз услышала всем знакомую тоскливую повесть.
Громадный и неподвижный, грязно-белого цвета, растущий точно на дрожжах, безучастный к людям и их заботам, вонючий, как ему и на роду написано. Одно слово — козел.
Я собирался написать еще о чем-то, да забыл о чем. Прошел почти год, и я уже начал понемногу отогреваться в лучах очередного лета, когда однажды утром в больнице столкнулся с Хорхе Малабией. Этот Хорхе Малабия ничем не походил на мать, а скорее вызывал в памяти своего родственника, Маркоса Бергнера. Он был больше его, но худее и разговаривал с сестрой приемного покоя, улыбаясь и посасывая потухшую трубку. Он улыбался жесткой юношеской улыбкой, а глаза не могли спрятать ни безграничного страха перед жизнью, ни такой же неистовой жажды жить.
— Привет. — Он был в рубашке и сапогах. — Я узнал, что они решились на трепанацию. Мне хотелось посмотреть, как умирают, увидеть, как погибает мозг. Но они раздумали.
Я пожал плечами и отвернулся.
— Да, но он и был-то почти мертвецом. Во всяком случае, я за него не брался.
— Очень мило. Мы с Тито договорились о встрече, а он не пришел. Понятия не имею, почему: ведь ему-то кандидат в покойники знаком — это, кажется, служащий отца или что-то в этом роде, и что же, его будут неделю накачивать, чтобы он протянул на столе еще несколько минут?
— Вроде этого, — ответил я. — Семьдесят лет, восемь месяцев назад операция по тому же поводу, явное слабоумие с тех пор.
Я поздоровался с Маргаритой, сестрой приемного покоя, и мы вышли, каждый сам по себе, как незнакомые, идущие одной дорогой люди. Я восхитился привязанным к дереву конем и стоял, подняв лицо к солнцу, до тех пор, пока у меня не зачесалось в носу.
— Хороших кровей, но тяжеловат, лодырь, — сказал он.
Прошел год, и ему было двадцать пять. «Все время после нашей встречи, — подумалось мне, — он учился разбираться в людях и не любить их, а это нелегкая задача. Он даже не научился и себя-то самого любить, с самим собой ладить, он смотрел на себя со стороны, воспринимая свою жизнь как цепь неожиданностей, не в состоянии определить, какие из его поступков — его поступки, какие взяты напрокат, а какие просто прихоть. Он переживал пору метаний и страхов и прятался в жесткость и нетерпимость».
Он вскочил на лошадь — она загарцевала — и послал мне улыбку.
— Этот город меня доведет. Вот это все. Живут, как будто у них впереди вечность, и горды тем, что посредственность не иссякает. Еще и недели не прошло, как я тут, но и этого хватило, чтобы у меня все слилось, и я забыл, что хоть с вами можно разговаривать.
Он говорил сверху вниз, обращаясь ко мне с высоты лошади, сознавая преимущества такой позиции и не пренебрегая ими. Во всяком случае, он не был счастлив. Я видел его со спины, как он переходил с рыси на галоп, пригнувшись, чтобы набрать скорость, привстав на стременах, но слившись с конем настолько, что блестящий на солнце круп лошади казался продолжением его собственного тела.