Выбрать главу

Подражая Бернесу, мы воспроизводили, как нам казалось, на чисто «иностранном» — румынский припев. (Через годы я возьму в руки листок, где Бернес крупно начертал по-русски этот текст: «Букурешть, кынтек дульче дэ виуарэ…», по которому он пел, вызывая слезы умиления румынских слушателей.) Звучание этой речи было мне особенно близким: до Волги мы жили на самой румынской границе, где в первые послевоенные годы еще стояла побитая вражеская техника и привычно звучала молдавская (она же румынская) речь. И когда моя прабабушка выводила меня на заросший камышом берег неширокого Прута, я видел на той стороне домики соседнего румынского хутора — уже «заграницу», видел то, о чем сказано в песне Бернеса на слова Хелемского: «За рекою Прут / Яблони цветут…» Густые ночи были и тревожны, и темны. И бернесовская «Темная ночь», которую пела мать, оставшаяся без мужа, была моей «колыбельной»… Едва начав помнить себя и много раз глядя вместе с пограничниками под звездным небом фильм «Два бойца», я воображал своим отцом, которого никогда не видел, именно Аркадия Дзюбина — Бернеса. В послевоенные майские праздники — под красным флагом на высокой березе — пары танцевали под патефон, стоявший прямо на лугу: звучал голос Бернеса — песня фронтового шофера — о недавнем: «Через реки, горы и долины…»

А позже родня рассказала, что меня, родившегося в год Победы, в сравнительно недавно освобожденной Одессе, под продырявленной авиабомбой крышей военного госпиталя — и не где-нибудь, а на Молдаванке, — «крестили» в Черном море и, конечно, назвали в честь Кости-моряка из песни «Шаланды…».

— А может, вы сделаете книгу о Марке? — спросила меня вдова Бернеса. Оказывается, такое издание было заветной мечтой Лилии Михайловны. А вскоре опять повторила просьбу «собрать» книгу. Что ж, наступает и такой момент, когда неожиданная решимость приходит не через разум, ведь с годами, как заметил Пушкин, «мы близимся к началу своему…».

И тогда мне вновь отчетливо стали вспоминаться самые частые «встречи с Бернесом». Сказочное — по контрасту с бедным бытом астраханского подвала — соседство с кинотеатром «Октябрь»: фойе, похожее на райские кущи или, точнее, экзотический дендрарий, где за высокими кокосовыми пальмами, на подиуме, перед киносеансом, входивший в моду джаз-оркестр давал проигрыш бернесовской песни о Бухаресте. А следом — родное, «отцовское» лицо Бернеса глядело на тебя с огромного экрана в целой веренице помногу раз просмотренных тогда фильмов: «Море студеное», «Максимка», «Они были первыми», «Школа мужества». И еще — «Ночной патруль» — с незабываемым Огоньком и его песней об утраченной и вновь обретенной родине.

Времена, когда маленький телевизор в каком-то «красном уголке» казался недосягаемым волшебством, когда на подходе подростковых лет рядом отсутствовало всякое мужское начало, но зато по соседству с домом было — поднимающее душу, дающее толчок к наивным писательским фантазиям — единственно доступное Чудо. То самое, о котором так задушевно, как умел только он, спел Бернес в своей не самой известной, но дорогой мне песне:

Из всех чудес на шумном белом свете Мне с малых лет запомнилось одно: Оно стояло на углу Ванцетти И называлось весело: «КИНО».
Фрегаты надували паруса. А я сидел и — верил в чудеса…

Подтверждение того, что наше послевоенное безотцовское мальчишеское детство было ограждено именно Бернесом от цинизма, кривых путей и душевной пустоты, я с радостью нашел в одном из сохраненных Бернесом писем. Неведомый, но такой близкий ровесник Геннадий Сабинов из Мурманска написал Марку Наумовичу не только о себе, но и прямо-таки обо мне и о многих: «Ну как Вам объяснить, почему я Вам так пишу… У меня не было отца… Я жил с мамой. Она одна воспитывала меня после войны, у нас в доме не было мужчин, и я, как и все мальчишки, искал себе героя, искал себе идеала, искал сам себе любимого дядю (Вы простите, что я так пишу, но ведь я был тогда маленьким…). И вот он пришел, вернее — не сам он, а его голос, его песня…»

«Он пришел»… Да мы и не расставались с ним никогда. Своим голосом, песнями он воспитывал в нас «мужской дух», объясняя, что же это за люди — «настоящие мужчины»:

Пополам беда и радость — Вот и вся мужская дружба.

А заметил ли кто, как особое пристрастие Бернеса к синонимичному для него ряду «дружбы» и «братства» («Ну что сказать, мой старый друг…», «Где же ты, друг, где же ты, брат…») созвучно исконно-нравственным критериям пушкинских представлений, воспитанных с лицейских времен?