В императорской канцелярии решение одобрили: Сильный, независимый правитель на границе. Будущий имперский маршал. Личный вассал императора. И главное – он ослабит и Карла Оттона, и архиепископа Ланна. Идеальный баланс.
Граф Сигизмунд, юный и честолюбивый, почувствовал облегчение. Он побаивался невесты, которая годилась ему в матери. Потеря Оливии компенсировалась щедро. Старшая дочь... здоровая, богатая наследница. Ирма Амалия Альбертин-Винцлау фон Швацц – родственница самого императора по отцу. И тесть – маркграф! Перспективы куда славнее, чем брак с самой Оливией.
Но в особняке барона Брудервальда царил ад. Канцлер, багровый от ярости, колотил кулаком по столу, опрокидывая кубок с дорогим вином. - Маркграф?! – его голос взвизгивал, теряя человечность. – Этот выскочка?! Этот наемник, венчанный папским благословением?! Это плевок в лицо древним родам Винцлау! Они украли трон у законного претендента! Его глаза метали безумные искры.
- Думают, победили? Ландтаг состоится! Мы сорвем их триумф! Вытащим на свет грязь! – он шипел, обращаясь к перепуганным приспешникам. – Если нунций верит, что ряса защитит их... он ошибается! Распускайте слухи! О сговоре! О том, что Фолькоф сам навел порчу на жену ради власти! Что Висконти куплен! Копайте компромат! На Оливию, на Фолькофа, на их ведьму! На ландтаге мы их раздавим! Его истерика была не просто гневом; в ней чувствовалось что-то темное, иррациональное, питавшее его слепую ярость.
Вернувшись в кабинет после ухода Висконти, Волков и Оливия остались наедине. Гул города, тревожный и далекий, бился в толстые стены. Предложение висело в воздухе – спасительная соломинка и новая клетка.
- Иероним... – голос Оливии дрогнул. В глазах – водоворот: облегчение от возможности быть вместе без греха, острая жалость к судьбе Элеоноры, леденящий страх перед последствиями. - Это благословение... оно как цветок, выросший на пепелище. Ценой ее...
- Ценой, которую назначили не мы, Оливия, – перебил Волков, голос хриплый, но твердый и одновременно успокаивающий. Он подошел к щели в занавеси. Внизу, у колоннады, мелькнула знакомая тень Мейера, секретаря Лерхайма, что-то лихорадочно записывающего. Рядом с ним – человек Брудервальда, их сближенные головы и быстрый шепот говорили о многом. Уже плетут сети. – Но он заплатит. Сполна. А это... – он повернулся к ней, жестом обозначив незримое решение нунция, – это меч и щит. Чтобы укрепить землю. Чтобы защитить тебя. По-настоящему. В его глазах горела не только непреклонная воля, но и давно сдерживаемое пламя, теперь освященное Церковью и Короной.
Оливия поднялась, шагнула к нему. Не касаясь, но сократив расстояние до предела. - Тогда... да, – выдохнула она. Голос окреп, обрел силу. – Ради Винцлау. Ради грядущего дня. И... ради нас. Это было принятие. Не только холодного расчета политической необходимости, но и давнего чувства, заглушаемого годами долга и обстоятельств. Союз, рожденный в горниле интриг и трагедии, но от этого не менее желанный и истинный.
Глава 35. Эпитимья в Соборе Святого Теодорика
Тяжелые двери кафедрального собора Святого Теодорика глухо захлопнулись, отрезая Швацц с его осенним ветром и шепотом заговоров. Внутри царила гробовая тишина, нарушаемая лишь потрескиванием нескольких десятков свечей, пляшущих языками пламени вокруг алтаря и кафедры. Остальное пространство огромного нефа тонуло в глубоком, почти осязаемом мраке. Воздух был густым, спертым, пропитанным вековой пылью, влажным дыханием камня и едким дымом ладана, недавно возносившимся к темным сводам. Казалось, сама древняя постройка затаила дыхание в ожидании приговора.
У алтаря, подобный изваянию из слоновой кости, стоял нунций Его Святейшества, монсеньор Висконти. Его пурпурная кардинальская сутана и пелерина поглощали свет, лишь массивная золотая патера на груди холодно сверкала, отражая пламя свечей. Его лицо было бесстрастным, взгляд устремлен в пространство над головами присутствующих – в бездну мрака или к небесам.
Перед кафедрой, без пастырского посоха и митры, но в роскошной рясе, стоял архиепипископ Швацца, Августин Годфрид. Он дрожал мелкой дрожью, как последний лист на осеннем ветру. Его обычно румяное лицо было землистым, глаза, мутные и бегающие, выдавали животный страх, смешанный с беспросветным стыдом. Рядом с ним, почти прижавшись к его рукаву, стояла женщина лет сорока – Алоизия. Когда-то называвшаяся его "духовной дочерью", теперь она была лишь бледной тенью былого влияния, запуганная и осознавшая крах. Ее изысканное платье выглядело кричаще неуместным в этой обстановке суда.