Задумчив он сидел,
Как будто и его такой
Позорный ждет удел;
В свои раздумья погружен,
Он обо всех забыл,
На стол облокотился он,
Лицо плащом прикрыл…
О чем в тот миг подумал он?
Не знаю я, но убежден,
Что даже тот его вассал,
Который стремя подавал,
За все поместья в час такой
Не поменялся б с ним судьбой!
13
О, совесть, болью горьких дум
Терзаешь ты высокий ум!
Страх душит низкие сердца,
А ты — мучитель храбреца.
И он, с тобой вступая в спор, Преодолеет твой укор,
Хоть и страдает он душой
От ран в борьбе с самим собой.
И улыбнувшись, Мармион
Сказал: «Фитц-Юстас, слышишь звон?
Не странно ль, что пока ты пел, Как будто колокол звенел,
Как будто бы в монастыре,
Звонят по умершей сестре,
Что значит этот звук?»
Вдруг, резко обернувшись к ним, Весь день молчавший пилигрим
Сказал: «То умер друг!»
И Мармион, чей твердый дух
Бывал к любым ударам глух,
Кто и монарху в час иной
Простить не мог бы взгляд косой, Кто дерзких сдерживал стрелков
Неодолимой властью слов —
Суровый гордый Мармион
Вдруг был подавлен и смущен:
Он вздрогнул, взор отвел
И, уловив укор в словах,
Что мрачно произнес монах,
Ответа не нашел…
Когда, невидимый для всех,
Лежит на сердце тайный грех,
Будь ты хоть храбрецом —
Тебя былинка устрашит,
И мудреца дурак смутит,
И принц надменный замолчит
Перед своим рабом!
15
Недаром рыцарь был смущен:
Ведь сам же Констанс предал он, Но мог ли он предполагать,
Что приговор произнесен,
И что своей рукою он
Помог ее замуровать?
Давно уж он устал от слез,
Укоров ревности, угроз,
Когда ж в ревнивом ослепленье
Она пошла на преступленье —
Ее безумством возмущен,
Беглянку церкви выдал он
(Но не как жертву — как рабу), Чтоб месть ее, ее судьбу
От глаз людских укрыл стеной
Навеки монастырь чужой!
Он гордым Генрихом любим,
Ему ли страшен папский Рим?
За сотню фунтов грех любой
Ему простится сам собой!
Так просто рассудив, он сам
Путь к жертве указал попам.
В его отряде каждый знал,
Что паж в пути от них отстал, Что лорд не взял его сюда,
Щадя незрелые года,
А кто побольше знал — так он
Молчал: ведь гневный Мармион
Не потерпел бы, чтоб вассал
Свой нос в его дела совал.
16
И совесть рыцаря спала —
Ведь Констанс далеко была,
Что угрожать могло бы ей
Вдали от мира и людей?
Ничто. Но Мармиона вдруг
Ее любимой песни звук
Встревожил, пробуждая вновь
Сомненья, совесть и любовь…
А этот мрачный пилигрим!
Три слова, сказанные им,
Повергли Мармиона в страх.
Про тайный суд в монастырях
Он вспомнил, и в душе опять
Воскресла та, кого предать
Он не задумался. Она
Была прекрасна и нежна,
Совсем такая, как тогда,
Когда, краснея от стыда,
Из монастырских стен ушла,
И хоть испугана была
Побегом дерзостным своим,
Погоней — но осталась с ним,
И наконец увидел он,
Что страх любовью побежден!
17
«Увы, — он думал, — этих лет
Неизгладим жестокий след,
Куда девался робкий взгляд?
Походы и мужской наряд
Убили женский стыд и страх —
Нет краски на ее щеках,
Как в радости дика она,
Как в горе по-мужски страшна, Отдав — и я тому виной —На небе рай, а здесь покой!
Зачем, — так он себе сказал, —Со стебля розу я сорвал?
Зачем убил все то, что в ней
Любовью пробудил своей?
Ей мирный монастырь теперь —
Тюрьма, где мрачной кельи дверь
На ключ закрыта, и кипит
Душа от гнева и обид!
Устав монастыря терпеть?
И покаяния? И плеть?
А может быть, судьбу кляня,
Она… И все из-за меня!»
Он дважды, порываясь к ней,
Вставал, чтоб крикнуть: «На коней!»
И дважды страсть и гордость в нем
Боролись, как вода с огнем,
И, отступая в той борьбе,
Он дважды говорил себе:
«Да, я велел им, чтоб она
Была свободы лишена…
Но даже локон золотой
Они, боясь за остров свой,
Не тронут грубою рукой!»
18
Пока в душе его больной
Любовь и гордость меж собой
Вели непримиримый бой
(Я помню ураган такой
Над Веннахарскою волной),