Господин Котосинский находился в «лечебнице» уже так долго, что только самая древняя из сестер, Жаклин-Франсуаза, могла бы рассказать, когда и при каких обстоятельствах он здесь появился. Могла бы, если б с недавних пор не начала страдать от кратковременных и долговременных провалов в памяти. Страдали, точнее сказать, от этого в основном пациенты. Особенно те из них, которые были уже не в состоянии воспротивиться, когда она вела их мыться шестой раз на дню. Жаклин-Франсуазе с ее не по годам крепким телосложением вообще не так легко было воспротивиться, когда она имела твердое намерение что-либо сделать. А намерения ее всегда были исключительно твердыми. Бывают такие люди – с исключительно твердыми намерениями.
В обязанности Корнелиуса входило посещение господина Котосинского дважды в неделю и развлечение его «легким чтением» или настольными играми, представленными в виде одного-единственного набора из шахматной доски и фишек, позволявших осуществлять состязания по шашкам и поддавкам, причем вместо одной из недостающих черных фишек приходилось использовать что-нибудь подручное, близкое по размеру – отвалившуюся от пальто пуговицу или, скажем, засохший изюм. Игроком господин Котосинский был неплохим, но рассеянным. Однажды вместо того, чтобы сделать свой ход, он положил засохший изюм себе в рот и наотрез отказался его оттуда доставать, так что пришлось звать на помощь Жаклин-Франсуазу. С чтением дела обстояли значительно лучше. Господин Котосинский улыбался, кивал, поддакивал, водил по воздуху указательным пальцем, а по окончании чтения всегда протяжно и на высокой ноте заключал:
– Дааа….
К основным положениям ньютоновских законов из школьного учебника по физике и греческим трагедиям он относился с одинаковым энтузиазмом. Сначала Корнелиусу показалось, что господин Котосинский не слушает, или, точнее, слышит все время что-то свое. Но когда он прочитал ему «Царя Эдипа», который, видимо, попадал, по мнению администраторов «лечебницы», под определение «легкое чтение», господин Котосинский оживился сильнее обыкновенного:
– Дааа… А знаешь, почему на самом деле Эдип сошел с ума, Джулиус?
– Меня зовут Корнелиус.
– На самом деле, Джулиус, Эдип сошел с ума, потому что его постоянно спрашивали: «Ну как ты, Эдип?» Он этого терпеть не мог. Ты думаешь, им правда было дело до того, как он себя чувствует? Как же. Они просто хотели помучить его, напомнить ему, какой он ничтожный. А если он просил их перестать, они злились и обижались, называли его неблагодарным. И ему становилось еще хуже. Понимаешь, Джулиус?
– Понимаю.
И он действительно понимал. Когда срок его «полезно-воспитательных работ» истек, он продолжил посещать господина Котосинского с такой же регулярностью, а потом и еще чаще. В общем-то ему некуда было больше пойти. Он читал ему все, что попадалось под руку, выбирая книжки свободно-интуитивным методом, исходя из привлекательности названия, обложки или смутных образных ассоциаций, которые связались с тем или иным автором вследствие его скудных знаний, полученных на уроках литературы. До этого он не читал почти ничего, так что почти все было ему одинаково интересно. Господин Котосинский никогда не оспаривал его выбор. Корнелиусу нравилось нахлынувшее на него в этих стенах чувство раскрепощенности. Казалось, не было ничего такого, что он мог бы, находясь в этой палате, сказать или сделать и вызвать этим в своем собеседнике враждебность, удивление или насмешку.
– Иди, иди, он не спит, – сказала Жаклин-Франсуаза, когда он появился в коридоре перед палатой.
– А! Джулиус!
– Добрый день, господин Котосинский.
Корнелиус приоткрыл форточку, чтобы разбавить крепкий запах мочи и скипидара, всегда стоявший здесь, когда он приходил. Ему самому запах не мешал, но ему хотелось сделать что-нибудь для господина Котосинского.
Пение горлицы
Мартин не сразу понял, отчего возникло в нем чувство, которое невозможно описать никакими словами – как отчетливое, но совершенно абстрактное воспоминание о некотором фрагменте сна, которое могло завладеть им на несколько мгновений и уйти, не оставив после себя ничего, кроме изумления. Лучшие моменты всегда были заключены для него между возникновением ощущения и осознанием, чем оно вызвано. Это ощущение было вызвано пением горлицы. В городе К. он никогда его не слышал. Зато много раз слышал у бабушки, к которой они больше не ездили, так как она умерла вскоре после матери – своей дочери, и теперь слышал здесь, на морском побережье. Он тогда не знал ни названия этой птицы, ни того, как она выглядит. И ее пение никогда раньше ничем его не привлекало. Но теперь, когда все то, с чем оно было связано, достаточно отдалилось от него, Мартин не мог представить себе более волнующего звука. Каждый день он искал его, и каждый раз, когда находил, испытывал такой тонкий душевный трепет, что не мог поделиться им даже с Фи, который тоже был здесь. Они ночевали в одной комнате, на двухэтажной кровати, Мартин на верхней полке, Фи на нижней. По ночам он слышал его мирное дыхание, когда засыпал, а днем на пляже они вместе искали ракушки и красивые гладкие камни. Это было хорошо, но не шло ни в какое сравнение с пением горлицы в тени сосен. Мартин вспомнил и другие звуки: звон цепи, на которой сидел бабушкин пес Джек, отдаленные петушиные крики перед рассветом, стук тяжелой калитки, жужжание бронзовок, перелетавших с цветка на цветок, протяжное «Молокоооо! Сметаааааана!» под гул медленно передвигающегося по улице грузовика. Перед ним сверкало море, на краю длинного пирса виднелся полосатый маяк. Но Мартин думал о пирамидальных тополях, покрытых пылью, сухой, не такой как здесь, жаре, от которой черные крыши сараев раскалялись и годились только для того, чтоб сушить на них яблоки, об угольных дорогах, из-за которых на пятках оставались черные трещины до самого октября, и о голубых елках, росших перед самым высоким зданием города Н. в три этажа.