Выбрать главу

– Правда?

Вместо ответа она улыбнулась и посмотрела в сторону. Где-то невдалеке раздалась серия резких высоких звуков, похожих на писк резиновой уточки.

– Все думают, что дятлы умеют только стучать. Но это не так. Дятлы умеют петь.

Мартин поднял голову. На высокой сосне примостилась крупная пестрая птица с белой грудкой и красной шапочкой. На пение это было похоже очень мало.

Глория

Госпожа Лилия всегда обращалась с Мартином натужно дружелюбно.

– Ну здравствуй!

С этими словами она наклоняла к нему свое густо напудренное лицо и расплывалась в покровительственной улыбке. Мартин сдержанно отвечал: «Здравствуйте», – и уходил к себе в комнату. Корнелиус говорил, что она шлюха. Мартин не вполне понимал смысл этого слова. Также он не понимал, что могло привлекать ее в отце, но был благодарен ей за то, что иногда она избавляла их от его общества. К сожалению, в последнее время они оба все чаще проводили время здесь, в их доме. Несколько раз госпожа Лилия даже оставалась на ночь. В шкафчике над раковиной появилась пара загадочных стеклянных баночек. В одной из них можно было распознать туалетную воду. На ней была нарисована дама в черных чулках, а сверху наискосок золотыми буквами было выведено название – «Глория». Должно быть, подумал Мартин, где-нибудь еще живет госпожа по имени Глория, у которой в шкафчике хранится туалетная вода под названием «Лилия».

Все это вполне можно было бы терпеть, если бы госпожа Лилия не перешла черту. Придя однажды из школы, он застал ее на кухне облаченной в старый халат его мертвой матери и поливающей фиалки, которые он выращивал для ее могилы.

– Ну здравствуй!

Мартин ничего не ответил, сгреб в охапку три маленьких горшочка с розовыми и сиреневыми цветами и унес их в свою комнату. Вечером того же дня он слышал, как она говорит с отцом. Хотя он смог разобрать только отдельные фразы – «бедный мальчик» и «надо же заниматься воспитанием», – но этого хватило, чтобы понять, что она говорит о нем.

Все уже легли спать, когда Мартин совершал свой вечерний туалет. Он принял душ, почистил зубы и насухо вытерся большим махровым полотенцем, которое когда-то было белоснежным, но со временем приобрело желтовато-серый оттенок. Затем он открыл шкафчик над раковиной, взял в руки пузырек с туалетной водой, открутил колпачок в виде розы и аккуратно вылил содержимое в сток ванны. Удерживая пузырек в левой руке, он выпустил из себя решительную струю мочи, стараясь попасть в узкое горлышко. Когда «Глория» снова была наполнена, он закончил облегчаться в сток, закрутил колпачок и поставил ее на прежнее место.

Метафизика

Он любил фотографировать цветы вечером. Просто цветы, но непременно вечером. Чтобы на их фоне виднелись закатные всполохи, электрические городские огни или хоть просто поголубевшая без солнца даль. Ему виделась в этом какая-то своя, особая праздничность, такая, какая возможна только вечерами и только в такое время года, когда уже или еще можно встретить тут и там эти самые цветы.  В том отношении, которое устанавливалось между ними и воздухом, являвшим на фотографии привилегированные вечерние цвета и заставлявшим думать о теплом ветре (теплый вечерний ветер – апогей лета), открывалась даже некоторая собственная метафизика. Ему казалось, что это отношение как-то связано с его снами, а сны – со смертью, точнее с ее преодолением. Иногда ему именно так все ночами и грезилось: лето, вечер, цветы и эта спасительная городская праздничность, ничего не имеющая общего с теми праздниками, которые ему довелось наблюдать в действительности, без столпотворений, без парадов, без концертов на площадях, без мусора и без пошлой, дурной идеи, – только напоенный теплом и сладкими запахами город, создающий ощущение праздника, имея для этого гораздо более веские основания, чем все то, что принято этим словом обычно называть. Это ощущение происходило скорее из тишины, чем из шума. Порой оно возникало, когда такими теплыми вечерами допоздна не включали на улицах фонари – и вот они загорались. Согласно этой метафизике, в такие моменты он не жил, а переживал переход от жизни к смерти, и, очень  может быть, спасение состояло в том, что переход этот мог длиться, в отличие от жизни, сколько угодно долго, так как был лишен обычных пространственно-временных форм, свойственных жизни, но и небытием при этом не являлся. Так ему казалось. Он не знал, думает ли об этом же или о чем-то подобном кто-нибудь другой, кто смотрит на его фотографии. Да никто на них, собственно, и не смотрел. Почти никто. Иногда он показывал какие-нибудь из них Марии и Фи, но они, если и проявляли интерес, то в основном из вежливости, а если не из вежливости, если они действительно проявляли интерес, то это был такой интерес, который не совпадал с его собственным. При всей своей жизненной неустойчивости, он обладал абсолютной и предельной творческой уверенностью. Его не интересовала никакая критика в отношении того, что он фотографировал, так как он был убежден: то, что было им сделано, могло быть сделано только так и никак иначе, и единственной мерой этих вещей оставался он сам.