Книга
– Думаешь, не надо ему рассказывать?
– Не знаю.
Что Мария знала точно, хотя и не понимала, почему, так это то, что после переезда Мартин писать Октавии перестанет, а значит и раскрывать их секрет, если не принимать во внимания муки совести, не было необходимости.
– Ведь ему же только и будет хуже, если он все узнает. Скажет, что мы его предали, выставили его на посмешище. А так – никто не пострадает, всем хорошо.
Хорошо никому не было. Фи знал, что его рассуждение хромает на обе ноги. Но ему не хотелось признаваться ни себе, ни Марии, что главными причинами, по которым он не желал ничего рассказывать Мартину, были страх и неловкость.
Мария рассталась с Мартином, но не с Октавией – ее история только начиналась. Перед Фи она свои записи больше не зачитывала. Они вообще стали редко встречаться. Он ее разочаровал. Взросление стремительно убивало в нем его тихую, загадочную, хрупкую мальчиковую приятность, за которой, как оказалось, не скрывалось ничего такого уж интересного. Она никогда не вглядывалась в его отношение к ней до того момента, когда с изумлением обнаружила, что он как бы слегка снисходит до нее – так, показалось ей, он считал. Октавия станет центром жизни Марии еще на много лет вперед. Когда она закончит, на ум ей придет Мартин. Ей станет горько. Ей покажется, что он был самым необыкновенным человеком из всех, что она встречала. Она почувствует себя виноватой и снова спросит себя, следует ли дать ему знать, как все на самом деле было. Впрочем, ей в любом случае будет неизвестно, где он теперь. Сперва она захочет указать его имя в посвящении, но позже подумает, что этого недостаточно, и даст своему роману название, которое твердо решит ни при каких обстоятельствах не менять, – «Для Мартина М.». В случае если, рассудит она, он зайдет в книжный магазин и станет рассеянно разглядывать стеллажи, эти слова могут привлечь его внимание, он прочитает книгу и сам все поймет. А случится это когда-нибудь или нет, от нее зависеть больше не будет.
Октавия узнает правду
Октавия проснулась в необычайно хорошем настроении. Солнце за окном ярко освещало фасады домов, казавшиеся в таких условиях менее ветхими и унылыми, чем обычно. У нее был выходной. Она позавтракала за недавно появившимся в библиотеке романом о бродячем старике (она все время искала романы либо о стариках, либо о детях, люди своего возраста ей не нравились), надела новое шерстяное платье с большим белым воротником школьной учительницы и отправилась на улицу в смутном предвкушении созерцания больших и маленьких, вульгарно-ярких и трогательно-убогих деревьев с теплыми осенними листьями разных оттенков, длинных теней, которые они отбрасывают на милые заурядные тропинки, бессмысленные и беспорядочные предметы, торчащие тут и там из ее родной земли. Больше всего ей нравились именно эти бессмысленные и беспорядочные предметы. Какие-то штыри и балки, торчащие из утоптанного песка, недостроенные сооружения, ничего ни от чего не отгораживающие заборы. Что-то было в них щемящее, что-то такое, что определяло ее жизнь в большей степени, чем многое другое. Из деревьев ей больше всего нравились тополя. Они вписывались в этот бессмысленный и беспорядочный антураж лучше других.
Сбегая по лестнице, она заглянула в почтовый ящик и обнаружила там, к довершению своей вдохновенной радости, письмо от Клавдия. Аккуратно уложив его в свою нарядную крокодиловую сумку-сундучок, она решила прочесть его на летней веранде кофейни за чашкой капучино, что через какие-нибудь пятнадцать-двадцать минут и сделала. Начиналось письмо как обычно, с приветствия и комментариев к написанному ей накануне. Официант с бриолиновым пробором принес кофе. Октавия улыбнулась ему улыбкой счастливой и успешной взрослой женщины. Она очень нравилась себе в этот момент. Ей показалось, что официанту она тоже очень понравилась. Вообще все люди в кофейне, все прохожие были как будто освещены ее благородной красотой и счастьем. Она дочитала письмо до конца, умышленно оставляя самое интересное напоследок. Картонная фотография с фигурным краем все это время лежала лицом вниз у нее на коленях. На бледно-желтом обороте было написано: «Я, совсем молодой». Она перевернула картинку и застыла в изумлении. С фотографии на нее смотрел очень юный молодой человек, совершенно не похожий на Клавдия, фотографий которого у нее скопилась уже целая коробка. У Октавии закружилась голова. Голоса людей за соседними столиками слились в едином тревожном гуле. Долгий перерыв, миф о потерянном письме, перемена стиля – все теперь сложилось воедино. Она расплатилось за кофе, покидала вещи обратно в сумку и отправилась домой, стараясь сохранять на лице невозмутимое выражение и не встречаться глазами с прохожими, которые наверняка смотрели на нее хорошо знакомым ей подозрительно-неприязненным взглядом. Добравшись до своей комнаты, она скинула на ходу туфли и прямо в одежде забралась под одеяло, свернувшись в позу эмбриона. Ей вдруг стало мучительно стыдно за свое манерное платье, за адресованную официанту улыбку, да и заодно за всю свое неудавшуюся жизнь. Зачем кому-то было так зло шутить над ней? Она заснула. Ей приснилось, что она сидит на летней веранде кофейни, а люди за соседними столиками и официант с бриолиновым пробором вдруг начинают оборачиваться, тыкать в ее сторону пальцами и смеяться. Она вглядывается в их недобрые лица, опускает голову и тут, конечно, понимает, что ниже пояса на ней совершено ничего нет. Когда она проснулась, в ее комнате и за окном было темно. Это мог быть недавно наступивший вечер (в это время года темнело уже довольно рано), а могла быть и глубокая ночь или даже раннее утро. Октавия села и почувствовала, как подмышки встречаются с мокрыми от пота швами платья. Спина тоже была влажной. Ненадолго она застыла, прислушиваясь к приглушенным звукам с улицы и на отяжелевших ногах побрела в ванную. Там к ней пришла немного ободрившая ее идея. Не снимая платья и колгот, она встала под душ и включила воду. Она вдруг осознала, что хотела сделать это всю свою жизнь – принять душ в одежде. Совершенно невинное желание. Но как бы не понравилось это ее матери! И даже теперь, много лет спустя после ее смерти, Октавия содрогалась, воображая себе ее реакцию. Вовсе, кстати, не гневную, даже не раздраженную, а просто ту особенную, холодно-брезгливую, столько раз разбивавшую ей в детстве сердце.