Сложив письмо, он сунул его в карман. Этот вечер он проведет в невидимом обществе. И будет смех. И поцелуи.
53
Беда всегда несет с собой одиночество, думал Рокуэлл. И сегодня мир, несомненно, полон одиночества.
До сих пор с бедами можно было бороться, они в какой-то мере были естественным следствием всякого действия и становления, формировали инициативу, характер и волю к свершениям. Он не мог найти лучшего примера, чем война. Как ни была она разрушительна, в ней родилось то сознательное желание бороться во имя общей цели, то единство стремлений и поступков, которого так не хватает теперь. Митинги, героически марширующие колонны, проводы, исполненные сурового мужества, овеянное славой возвращение домой, гордая уверенность свободных людей в том, что мир теперь всегда будет свободным, а Австралия станет страной, достойной героев. И его голос звучал в громовом голосе этой победы, ныне мертвой, погребенной на кладбище бедняков, потому что теперь объявлена новая война, в которой у него нет голоса. Да эта война и не породила голоса, который стоило бы слушать, цели, к которой стоило бы стремиться, величественной идеи или лозунга, который не затерялся бы в хаосе разброда, коррупции и пораженчества. Ибо это было внезапное и предательское нападение на человеческие права и идеалы. И чудовищность парадокса заключалась в том, что он оказался генералом вражеского стана. Немым генералом. Фигуркой на радиаторе. Резиновым штампом.
Сэр Бенедикт любезно уверял его, что они хотят только облегчить бремя, которое несет он один («Правление по-прежнему питает к вам полнейшее доверие, Арнольд»), — вот почему они создали новую должность заместителя управляющего. А кроме того, новый кабинет, новый ковер, новый письменный стол, пишущую машинку и секретаршу. И новые принципы управления компанией.
Он поглядел на портрет сэра Бенедикта Аска в пожилом возрасте и снова ощутил гнетущую уверенность, что его предали. Но, может быть, он все-таки ошибается? Нет, вряд ли. За последние месяцы его сознание превратилось в цирк с тремя аренами — непрерывная вереница номеров, которые следуют друг за другом с парализующей монотонностью. Он встал из-за стола и направился к окну.
Он глядел на улицу, и ему казалось, что все там внизу либо беспорядочно мечутся в поисках убежища, либо ведут жизнь изгоев — вот как он, замкнувшись в своих раковинах, — либо изрекают политические и экономические банальности. Берни Риверс был прав. Чудовищно прав! Страна все замедляет и замедляет ход, приближаясь к полной остановке, и компанию, служению которой он отдал почти всю свою жизнь, отдал искренне, почти фанатично, черт побери! — эту компанию, с его помощью ставшую прогрессивной национальной силой, теперь на его глазах связывают по рукам и ногам, засовывают ей кляп в рот.
Рокуэлл сжал кулаки, вернулся к столу и позвонил, вызывая Льюкаса. И стал ждать. Ладно, думал он угрюмо, он подождет. Управляющему торопиться некуда! Ведь теперь это звание значит не больше, чем почетная степень или фальшивый паспорт.
Вошел Льюкас и извинился, что должен был задержаться.
— Садитесь, Мервин.
Глядя в невозмутимое, самоуверенное лицо, он подумал: «Новый человек, для новых времен. Мой палач».
— Ну, — сказал он, тяжело откидываясь на спинку кресла, — правление решило за нас вопрос о взысканиях по закладным. Решило безоговорочно. В утренних газетах я уже заметил два-три письма по этому поводу, а вчера эта проблема обсуждалась в парламенте. Как вам известно, я сделал все от меня зависящее, чтобы убедить правление не вступать на этот путь, не превращать «Национальное страхование» в своего рода форт Нокс[4]. Я рассчитывал, что наша компания вопреки современной тенденции выйдет из всего этого с незапятнанной репутацией. Боюсь, теперь это невозможно. Сегодня утром я получил от председателя правления подробный меморандум, намечающий курс действий, который с этих пор должен лечь в основу нашей политики — политики широчайших инвестиций. И начать нам предстоит с «Юнайтед стил». Есть ли у вас какие-нибудь соображения по этому вопросу?
Льюкас внимательно рассматривал свои руки — красивые руки, которые никогда не дрожали. Он обсуждал этот проект с сэром Бенедиктом до того, как был написан меморандум. Его охватило пьянящее ощущение власти, но он справился с ним и сказал сдержанно: