Выбрать главу

Толстые медные ручки парадных грелись под лучами солнца. Мартон увидел, — хотя казалось, он и не смотрел туда, а что-то напевал, отбивая пальцами ритм на стене, — что у двери стоит девушка в белом шелковом платье и звонит. Под мышкой у нее теннисная ракетка в парусиновом чехле. Стройная барышня, хоть и была одних лет с Мартоном, не удостоила его взглядом — она ждала, когда ей откроют. Потом изящными маленькими шажками вошла в парадное — луч солнца блеснул на ее шелковых чулках. Дверь бесшумно затворилась, и дородная дверная ручка опять жмурилась под лучами солнца.

На улице Нефелейч, где жили Фицеки, днем двери подъездов не запирались — жильцы там просто входили и выходили, а девушки не надевали шелковых чулок, не носили с собой теннисных ракеток; там в одном доме жило, наверное, больше людей, чем здесь, на всей улице Хорански.

Мартон вдруг словно пригорюнился. Он и сам не заметил, как у него все перевернулось в душе, — ему-то казалось, что только мелодии песен стали другими: то все стремились кверху, бешено обгоняя друг друга, а теперь поникли. Собираясь в училище, Мартон надел праздничный костюм, бережно хранимые носки с красной каемкой у колен. Но, когда поставил ногу на табуретку, чтобы начистить до блеска башмаки, задумался о чем-то — вернее, его охватило тихое, словно гудение шмеля, еще не прояснившееся чувство.

Он вышел на солнечную улицу Нефелейч, и глаза у него зажглись — как всегда, когда встречались с лучами солнца. «Свети, солнце, милое солнце, родное солнце, любимое солнце», — друг за дружкой летели слова. Поначалу он сплетал арии без слов, возводил из них целые постройки, но когда мелодия переходила за какую-то грань и мальчику уже мало было, что песня несется без слов, он принимался нанизывать на звуки скорее даже не стихотворные строчки, а внешне бессвязные слова: «Весна, весна! Сиянье света! Ясна весна… Весна и лето… Весна… И лето… Ветер дует… Малюточкой листвой колдует… Люблю я… люблю я». Потом явились другие слова или сочетания слов. Он начинал с глубоких нот и трелями подбрасывал их кверху; ритм ускорялся: «Жизнь шумит! Весна! Люблю!» Затем, замедлив, спускался, как жаворонок с неба, на звенящей нити своей песни. И новые слова вплетались в мелодию: «Мечта… мечта… мечта… И осень наступила, но солнце светит… не остыло, о милое солнце… о дорогое, солнце золотое…» Песня вьется в воздухе, словно жаворонок, быстро взмахивая крыльями. Она то летит навстречу ветру, то, недвижно паря, отдается воздушному потоку и вдруг взвивается в вышину, потом камнем падает вниз и, едва не коснувшись крылом земли, опять взмывает к лучистому небу и к летящим над домами облакам…

Лицо Мартона покрылось бледным румянцем; мальчик чувствовал, как у него разгораются щеки; он прикрыл ресницы. Отраден был этот тихий ветер, он уже не только лицо обвевал, но и пел вместе с ним: «Мечта… весна… мечта…»

На улице Хорански мелодия замедлилась, потом и слова стали перебиваться, и не то чтобы у Мартона возникли новые мысли, а просто пришли новые слова: «О грусть… куда… куда, куда ушла ты, мечта?!»

…А теперь Мартон стоял в вестибюле реального училища и читал объявление на черной доске:

«Ввиду того что часть преподавателей нашего училища уехала на фронт, дабы исполнить свой патриотический долг, занятий в сентябре не будет. Призываю учащуюся молодежь, и прежде всего старшие классы, быть достойными великих событий и во время вынужденных каникул постараться усвоить обязательный учебный материал, чтобы, невзирая на возникшие трудности, образцово учиться дальше. О начале учебного года мы сообщим особо.

Будапешт, 8 сентября 1914 года.

Д-р  К с а в е р  Р о м а н, директор реального училища».

«Ксавер, — повторил Мартон, расстроившись. — Странное имя — Ксавер!»

Мальчик озирался среди мраморных колонн вестибюля. Он стоял один. Кругом было тихо. Широкая мраморная лестница, по которой бегали учащиеся, обычно перепрыгивая сразу через три ступеньки, стояла теперь застывшая и будто никому не нужная.

Мартон вышел на улицу и вспомнил про реальное училище на улице Буйовски. Четыре года назад отец записал его туда, а он выдержал всего лишь несколько месяцев и был счастлив, когда его выгнали из училища и больше не надо было ходить на улицу Буйовски. Там учились совсем другие ребята, чем у них. Они приносили с собой завтраки, завернутые в белую бумагу. Между снежно-белыми ломтиками хлеба лежали половинки яиц — то животиками кверху, и тогда они сливались белизной с маслом, то животиками книзу, и тогда в белом овале виднелись желтые кружочки; куски постной ветчины или сардинки, окаймленные золотистыми капельками оливкового масла. Ребята съедали завтраки, исподтишка поглядывая на чужие, — ели медленно, методично уплетая все до последней крошки. Потом вытирали руки о бумажку, складывали ее и несли к мусорной корзинке. Все это выполнялось с точностью ритуала. Там, в реальном на улице Буйовски, и разговаривали совсем не так, как привык Мартон, и одевались иначе. Если ученики и не называли друг друга господами, то, во всяком случае, обращались друг к дружке на «вы»; а попадались и такие, что в десять-одиннадцать лет носили крахмальные воротнички и галстуки. У большинства на ногах блестели желтые туфли с пряжками. У них в начальной школе ребята не носили таких туфель, да еще с пряжками. Даже слово-то звучит смешно и обидно: «Пряжка». На окраине в таких туфлях ходили только девчонки, да и то лишь по праздникам.