Выбрать главу

Манци села. Светлые кудряшки упали на лоб. Девочка улыбнулась. Ее голубые глаза были так глубоки и ясны, что сердце у Новака сжалось.

— Что такое, папа? — спросила она, чувствуя, что предстоит нечто серьезное: ведь отец так редко усаживал ее рядом с собой.

— Что же будет с тобой, дочка?..

— Я не понимаю, папа, — пролепетала девочка. — Я не понимаю, папа, — повторила она, хотя и знала, о чем думает отец.

Ведь с тех пор, как заявили о «частичной мобилизации», одно объявление войны следовало за другим, и дома не раз говорилось о том, что же будет дальше. «Брошен тяжкий камень, а куда падет он, а куда падет он, в кого попадет он?» — повторял Новак без всяких объяснений слова стихотворения, выученного еще в школе. Ведь все, что касалось его, дома и без того знали, а сетовать попусту… нет, это он ненавидел.

…Отворилась дверь. Пришла Терез с рынка. В руке у нее была кошелка, из которой выглядывали нежно-зеленые вилочки салата и молодая картошка. Глаза Терез были полны ужаса.

— Что с тобой, чего ты испугалась? Картошка, что ли, вздорожала опять?.. Или салат? — попытался Новак перевести все на шутку.

— Дюри! Всеобщая мобилизация!.. До сорока двух лет… Послезавтра утром являться…

Об этом и вспоминал двадцать пять лет спустя Дёрдь Новак, когда, ослепший и покинутый всеми, лежал он на смертном одре далеко от своей родины: Терез стоит с корзинкой в руке, а из корзинки выглядывают молоденькие нежно-зеленые вилочки салата, рядом с ними высовываются коричневатые картофелинки с задравшейся кое-где шкуркой. За столом сидит Манци, склонив головку на руку. Голубые глаза ее чисты и глубоки. На лбу трепещет кудряшка. Сын, восемнадцатилетний Дюри, — он недавно перешел из учеников токаря в подмастерья — перестал бриться и, это видно было в зеркало, уставился на отца.

— Всеобщая мобилизация… — прошептал юноша.

По небу, над двором плыли облака, и блики солнца то появлялись на стене комнаты, то исчезали.

— Посидим вместе, — сказал Новак и сел во главе стола.

В стеклянном кувшине розовело вино. Терез молча окунула поварешку в бульон, помешала, чтобы золотисто-желтый жир равномерно разошелся в супнице. Сперва налила Новаку, потом сыну, сидевшему на другом конце стола, затем Манци, которая сидела против нее. Новак разлил вино по стаканам.

— За ваше здоровье! — сказал он.

— За твое здоровье! — ответила Терез мужу, дети — отцу.

И все, точно соблюдая ритуал, выпили вино до последней капли.

В тарелках переливался золотистый бульон. Все опустили в него ложки. Теперь блики солнца появлялись и исчезали уже на стене соседнего дома. По небу бесконечными вереницами проплывали барашки-облака. А они сидели вместе: Дёрдь Новак, его жена и двое детей.

Эта картина затмила все остальные. И все же рядом с ней вырисовывалась и другая: Терез стоит в дверях с корзинкой в руке, из которой выглядывают нежно-зеленые вилочки салата и картофелины с задравшимися шкурками. И Терез говорит: «Дюри! Всеобщая мобилизация!..» Все остальное исчезло, осталось только это.

…На третий день он пошел в армию. Провожать себя не позволил.

Казарма 32-го Франца Иосифа полка была набита до отказа. Иголке негде упасть. Сновали взад-вперед. Кричали. Новака вместе с другими солдатами направили на улицу Хернад в начальную школу, которую переоборудовали под казарму. Там его внесли в список, выдали обмундирование и определили на улицу Петерди, где сотнями сидели, лежали и спали призванные солдаты — благо было лето, когда жить можно везде! Все прилегавшие улицы — Мурани, Нефелейч, Элемер, Гараи и Хернад — кишели тысячами солдат… А Терез стоит в дверях с корзинкой в руке: «Дюри!..»

ГЛАВА ВТОРАЯ,

в которой таинственный, но отважный Трепше и еще более отважный Рапс высказывают свое мнение вместо осторожного г-на Фицека, а Мартон в самый подходящий момент сообщает о своем намерении стать композитором; кроме того, читатель узнает, какая разница между г-ном Фицеком и кайзером Вильгельмом

1

Зажав под мышками по пакету с мукой, г-н Фицек, запыхавшись, поднялся на третий этаж. Остановился, несколько раз глубоко вздохнул, перевел дух и устремился дальше по решетчатой галерее — до самой черной лестницы, напротив которой и помещалась его квартира. Пинком распахнул полуоткрытую дверь. В кухне на плите, которую жители Пешта называли, очевидно в честь Франца Иосифа, немецким словом «шпархерт», в большой кастрюле кипела вода. На кухонном столе лежали плоские квадратики толсто раскатанного теста, жена клала на них очищенные от косточек сливы. Сливу, в которой были червячки или личинки, она сперва тщательно вычищала ножиком. Когда краснобрюхие сливинки улеглись в ряд, она стала лепить колобки, затем сняла крышку с кастрюли. И тут же завела свой обычный заговор: «Раз, и два, и три, четыре… выйдет ли тридцать четыре». Ритм стишка складывался по своим законам. На «раз» надо было взять колобок, на «два» опустить его в кастрюльку, которая булькала беспрестанно, будто беседовала с хозяйкой, и, когда произносились последние два слова — «тридцать четыре», уже четвертый колобок погружался в кастрюлю, а кипящая вода — верно потому, что прибыли гости и с ними надо было заниматься, — на миг затихала.