Выбрать главу

— Я, изволите знать, могу съесть сколько угодно, но ограничиваю себя. Теперь мне варят диетические обеды…

— Где, в профсоюзе? — удивленно спросил врач.

— Нет, в кафе «Сорренто».

Амалия вмешалась в разговор, испугавшись, что «тяжелобольной» еще, чего доброго, расскажет о тайном компаньонстве.

— Да он чепуху болтает!.. Молчи уж лучше.

Полковой врач склонил голову на грудь Селеши; рядом с этой огромной жирной тушей голова его казалась головкой ребенка…

— Ничего не слышу! Будто через комнату доносится, — сказал он.

— Господин полковой врач! Тут есть для вас письмо, — сказала г-жа Селеши, держа в руке конверт и не сводя с доктора своих неподвижных стеклянных глаз укротительницы змей. Она положила конверт на столик.

Полковой врач встал с кровати, подошел к столику, раскрыл конверт, заглянул в него: в конверте лежало пять сотенных бумажек. Он положил конверт на место, кашлянул, крякнул и задумался, засомневался. Потом закурил сигару.

Неподвижные глаза г-жи Селеши следили за каждым движением врача.

— Что же мне делать с вами? — спросил полковой врач после продолжительного молчания. «Послать эту перепуганную гору сала (ведь, кроме как в писаря, он все равно ни на что не годится) сейчас на переосвидетельствование или лечить дома, пока можно с него шкуру драть?» Врач еще не успел решить, можно ли довериться супругам. Чтоб выиграть время, он подошел к больному:

— Покажите язык… Гм… Вздохните… глубже… Гм… Подымите ноги… Выше!.. Выше!.. Гм…

Раздался звонок. Г-жа Селеши поспешно вышла из комнаты.

Пришел Вайда. Г-жа Селеши предостерегающе показала на комнату. Вайда шепотом спросил:

— Кто там?

— Полковой врач.

— А я принес освобождение.

— Где оно?

— В кармане, — и, вытащив бумажку, он передал ее Амалии.

— Господи боже!.. Поздно…

— Что!.. Так не пошел же этот осел призываться?

— Нет… но…

Г-жа Селеши быстро объяснила Вайде, что вложила в конверт пятьсот крон.

— Они лежат на столике… Поняли?.. Милый Вайда… На маленьком столике… в конверте…

Вайда тут же прошел в спальню. Поздоровался с больным и с врачом, который; продолжал манипулировать над ним и все еще мучился сомнениями. Потом Вайда шагнул прямо к столику. Взял конверт, вынул из него банкноты, быстро сложил две лежавшие на столе бумажки и сунул взамен в конверт. Полковой врач сидел к нему спиной и ничего не заметил.

— Что же, господин Селеши, — сказал он, — через неделю я зайду снова. А пока лежите. Но если почувствуете себя лучше, можете встать, чтобы больше не толстеть. Шестого вечером я приду опять… не унывайте!..

Он прошел к столику. Обернулся. Вайда стоял уже в другом конце комнаты, состроив такую смиренно-глупую рожу, будто он и до трех считать не умеет. Полковой врач взглянул на него и успокоился. Он сунул конверт в карман, взял под козырек и вышел. Спускаясь по лестнице и сжимая рукой конверт, он от радости уже не помнил, билось ли вообще сердце Селеши, упрятанное под десятью сантиметрами сала. И уж никак не мог знать бедняга, как задыхался от смеха Вайда и как плясал голый Селеши, размахивая бумажкой об освобождении.

Только г-жа Селеши оставалась невозмутимо серьезной, хотя радовалась и «освобождению» и сбереженным кронам, так радовалась, что даже нежно корила мужа:

— У-у, бессовестный! Хоть бы кальсоны надел…

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ,

в которой Иштван Доминич призывает к коллективной борьбе против войны

1

Улица переменчива. На заре, когда в окнах верхних этажей вырисовываются медлительно плывущие облака, она не такая, как в час заката, когда еще и фонарей не зажигают, — еще не так темно, чтобы пробуждались опасение и страх, но и не так уже светло, чтобы дома не могли скрыть свои изъяны; и другая она в деятельный, кипучий полдень, когда стоит такой гомон, будто сразу переговариваются все окрестные улицы; и совсем другая ночью, когда судорожно прислушивается к малейшему шороху, а круги фонарей трепещут над мостовой, словно ищут друг друга. И совсем другая летом, когда шестнадцать часов непрестанно палит солнце, и даже самое уродливое в ней пропадает в ослепительном сверкании; и совсем другой кажется зимой, когда тихо падает снег и улица, точно в полудреме, то и дело смежает глаза; или когда вьюга взметает снег до крыш — в такую пору даже изъяны построек не могут заглушить мысли о том, как хорошо в домах; и совсем другая осенью, когда с нахмуренных небес неделями льет холодный дождь и прохожие торопятся, втянув головы в воротники, или когда вдруг навалится туман и уже через десять шагов не различишь прохожего — слышится только удаляющийся стук башмаков, а человека уже нет, будто и не было никогда. И опять другой бывает улица, тревожной, переменчивой, весной, в апреле, когда налетевшие лучи солнца чуть не поджигают дома и весенний ветер несет запахи далеких полей, кидается в подворотни и кружится по дворам; утром еще, быть может, падал снег — ведь только что март ушел, — а к полудню крыши оттаивают, постукивает капель, ледышки одна за другой с грохотом летят по водосточным трубам, кувыркаясь, выскакивают на тротуар; а по краям мостовой бурлит, течет вода, и улица словно девушка, что только вышла из купальни, не успела еще вытереться и весело смеется, потому что она мокрая и у нее вода стекает с волос… Теперь уж, несомненно, быть весне!