Выбрать главу

Быстро прошел военный доктор с седенькою бородкою и черными бровями. Он что-то сердито крикнул фельдфе­белю. Фельдфебель растерянно скомандовал:

— Стой!

Пленные остановились. Доктор кричал на санитаров около вагонов. Бородатый немец, весело смеясь, балагу­рил с другими пленными, а сам поддерживал под руку своего соседа, красавца без ноги. Марья Петровна погля­дывала на пустую штанину, колыхавшуюся в воздухе. Безногий, все так же презрительно сдвинув брови, поти­рал застывшие руки и кашлял простудным кашлем. Было только начало октября, но уже пятый день неожиданно завернули морозы. Ветер порывами заносил под навес перрона сухой, колючий снег. Немец кашлял часто и по­долгу: видно, сильно простудился. А шинелишка легонькая. «И чего их в вагоны не посадят?» — брезгливо подумала Марья Петровна. И все приглядывалась с враждою к немцу: кашляет, руки иззябли, прыгает на одной ноге, а сколько спеси! И не взглянет ни на кого, как будто и не люди для него.

Подошел другой доктор, с лицом трамвайного контролера, и сиплым голосом сказал фельдфебелю:

— На тот конец отправить восемьдесят человек!

Пленных двинули вперед и стали вводить в вагоны. Сзади надвинулись другие пленные. Теперь это были австрийцы, в мышино-серых шинелях и грязных, давно не­чищенных штиблетах. Огромный австриец с молодым, детским лицом стоял на костылях, бережно держа на весу ра­неную ногу в повязке; рядом стоял другой австрияк, смешно маленький, с лицом пухлым и круглым. Они вполголоса разговаривали по-польски; по тону, каким они говорили, чувствовалось, что они большие друзья; это чувствовалось и по тому, как маленький заботливо оправил шинель на плечах большого и застегнул ему под подбородком верх­нюю пуговицу. Такое у большого было милое, детское ли­цо, и так беспомощно висела меж костылей огромная нога в повязке… Что-то дрогнуло и горько задрожало в груди у Марьи Петровны: господи, сколько народу перепорче­но — молодого, здорового!

Тяжелораненых вносили в вагоны, от подъезда подно­сили новых. Носилки стояли длинным рядом. У ног Марьи Петровны лежал раненный в грудь венгерский гу­сар в узких красных рейтузах. Какое неприятное лицо! Тонкие, влажные губы под извилистыми, тонкими усиками; нехорошие черные глаза, как мелкие маслины. Марья Петровна отвернулась.

Полная дама с двумя черными султанчиками на круг­лой шляпе, наклонившись над носилками, говорила по-не­мецки с тяжелораненым германцем. Она выпрямилась и шумно вздохнула.

— Говорит, дома у него трое детей осталось, жена больная… И никто там не знает, что с ним… Вот бед­ный!

С соломенной подушки смотрели глаза, глубоко ушед­шие в свою одинокую скорбь; и смерть невидимо уже отмечала своею печатью осунувшееся лицо; белесые усы обвисли на губе, как у трупа.

Полной даме хотелось выразить ему свое сожале­ние и сочувствие, и она говорила на плохом немецком языке:

— Ihr abschenlicher schlechter Kaiser! Warum hat er diesen Krieg angefangen![1]

Кипела суетливая работа по нагрузке. Санитары по­спешно вносили носилки в вагоны. Пробежал фельдфебель и столкнулся с спешившим навстречу прапорщиком.

— Еще пятнадцать человек в номер пять, — распоря­дился прапорщик. — Остальных легкораненых назад, в теплушки!

— Слушаю-с!

Фельдфебель стал отсчитывать пленных, беря каждо­го за плечо: последним попал маленький, пухлый авст­рияк.

— Пятнадцать! Буде! Веди их вперед, живо! — скоман­довал фельдфебель конвойному.

Большой австрияк с детским лицом, на костылях остал­ся здесь. Он растерянно и умоляюще замычал, маленький просяще потянулся к нему, что-то стараясь объяснить ру­ками фельдфебелю. Фельдфебель грозно сказал:

— Ну-ну!

— Живо! Живо! — торопил прапорщик.

Маленький австрияк уходил за другими к паровозу; хромой, опираясь на костыли, смотрел ему вслед. И Марья Петровна прочла в его детских глазах покорную готовность на страдание и ощущение неизбежности всего, что бы с ним ни делали.

Марья Петровна своим тусклым и неуверенным голо­сом обратилась к полной даме:

— Ну что, разве можно! Зачем их разделили?

— Кого разделили? — спросила дама тем небреж­ным тоном, каким все разговаривали с Марьей Петров­ной.

Марья Петровна не ответила и опустила голову. Пра­порщику это нужно было сказать, ему объяснить, — он бы распорядился их не разделять. Маленький устроил бы хромого в вагоне, ухаживал бы за ним, сбегал бы для него за кипятком, — было бы им обоим друг от друга тепло… А теперь — выгрузят их в Орле, один в одной команде пойдет, другой — в другой, разделят навсегда. И кто их послушает, если станут проситься друг к другу? Марье Петровне матерински жалко было хромого и стыд­но было, что она не сумела ему помочь.

Венгерский гусар с неприятным лицом лежал на носил­ках, оправлял на себе рваную шинелишку и стучал от холода зубами; его извилистые губы под тонкими черны­ми усами стали лиловыми. И у этого опять Марью Пет­ровну поразило выражение глаз: он неподвижно смотрел в потолок железного навеса, весь ушедши в свою муку, и даже не думал просить жалости и помощи: как будто все это так и должно было быть. И он лежал среди людей, как в пустыне, дрожал, постукивая зубами, и его согнутые коленки в грязных рейтузах ходили ходуном. На вис­ке, под околышем фуражки, чернели крутые завитки волос.

Марья Петровна вдруг стала задыхаться. Дрожащими руками она поспешно расстегнула свою лисью шубку. Расстегнула, покрыла лежавшего вен­герца. Горячие волны ударили ей из груди в горло. Она припала губами к курчавой голове венгерца и целовала ее, и плакала, — о сыне своем плакала, об иззябшем венгерце, обо всех этих искалеченных людях. И больше не было в душе злобы. Было ощущение одного общего, огромного несчастья, которое на всех обрушилось и всех уравняло.

1915

вернуться

1

Ваш отвратительный, плохой император! Зачем он начал эту войну! (немецк.)