Выбрать главу

— Выходит, и на “ремингтоне”?

— И на “ремингтоне”.

— Совсем хорошо. У нас, понимаете, “ремингтон”…

Больше всего он опасался, что барышня не расположена к “ремингтону” и предпочитает какую-нибудь другую машинку, и поторопился соблазнить ее преимуществами службы в милиции, а именно — пайком и талонами на дрова. Получалось, что паек здесь выше губернского, а дров сколько угодно, и Дынников, сидевший на трех четвертях фунта хлеба и вобле, мысленно поклялся, что вырвет в исполкоме для машинистки дополнительные талончики на сахар и муку.

— А еще — отдельная комната, — говорил он, спеша закрепить соглашение. — И работы немного — у нас и переписка пустяковая, не то что в других мес­тах. Так, по мелочам: приказ какой или протокольчик… Вас как звать-то?

— Катя.

— Значит, согласны. У нас тут хорошо, вам понравится. Люди интересные, работа… Чай по вечерам пьем — имеем запас китайского, от Высоцкого и компании. Желаете — можем и обмундирование дать…

Он внутренне сгорал от стыда, обещая обмундирование, которого у уездной милиции не было, и готов был снять с себя, если понадобится, кожаную куртку с сапогами в придачу. И отдал бы, вырази она такое желание. Но Катя ничего не сказала, и он поторопился закруглиться:

— Так как же — согласны?

— Согласна.

— Завтра и приступайте.

— Когда?

— С утра.

— Хорошо, — сказала Катя.

Дынников был настолько доволен своей дипломатией, что как-то не обратил внимания на то, что она, кажется, и не собиралась отказываться и была смущена не меньше его самого. Торопясь закрепить договор, он отомкнул шкаф, вытянул с полки машинку и отнес ее к столу.

— Вот! Желаете попробовать?

Испуг, мелькнувший в глазах Кати, он отнес за счет грохнувшей с полки папки и, поставив машинку на стол, предложил с хозяйской радушностью:

— Постучите, может, чего не так.

Машинистка милиции нужна была позарез. Бумаг писалось много, а тут подвернулся такой случай — и человек вроде приятный, и документы хорошие: дочь учителя, с шестью классами гимназии. Со временем, когда осмотрится, можно будет передать ей и делопроизводство, непосильным бременем легшее на плечи Дынникова после того, как он собственноручно подписал ордер на арест делопроизводителя, прикарманившего реквизированный в пользу государства браслет с камушками. Словом, дело бы для Кати нашлось, поэтому Дынников и галантничал, и обхаживал ее, и теперь медлил отпускать, опасаясь, что она до утра передумает, а где он еще сумеет сыскать машинистку в разоренном гражданской и бандитами городке?

“Ремингтон”, надраенный наждаком, великолепно сиял, от него густо пахло керосином.

Дынников достал из ящика лист хорошей бумаги и собственноручно заправил в машинку, сдув предварительно пыль с черного каучукового валика.

— Сейчас и приказ соорудим.

— Приказ? — спросила Катя.

— По всей форме: зачисляется гражданка Истомина Екатерина на должность с декабря месяца пятого дня двадцатого года.

— Сейчас писать? — сказала Катя, и в глазах у нее промелькнул ужас.

— Передумали?

— Нет, почему же! — сказала Катя решительно и подвинулась к столу. — Диктуйте, пожалуйста.

— Пишите: приказ…

Катя ударила по клавише, и “ремингтон” содрогнулся. Машинка гудела, а Дынников холодел от неприятных предчувствий.

— Что же вы? — сказал он вялым голосом. — Или неи­с­прав­ность какая?

“Ремингтон” в четвертый раз тренькнул и умолк. И Дынников яв­ственно расслышал сдавленное рыдание.

— Вы чего? — спросил он. — Палец накололи?

Рыдание прорвалось наружу и утопило слова, но Дынников все-та­ки успел разобрать их, и глаза его округлились.

— Совсем? — спросил он пораженно. — Совсем не умеете?

— Совсем…

— Может, разучились?

— Н-нет…

Дынников сел. Он был готов к чему угодно. Но только не к этому.

Он поглядел на худенькое личико, упрятанное в сгиб руки, на прозрачную Катину щеку и осторожно спросил:

— А научиться ты не сможешь?

— Не знаю… попробую…

— Тут и пробовать нечего. Подумаешь, паровоз!

— Я постараюсь, — сказала Катя. — Я очень постараюсь. У меня папа болен. И сестре семь лет.

— Ну и хорошо, — сказал Дынников невпопад.

— Что “хорошо”?

— А все! — сказал Дынников облегченно, поскольку в этот самый миг принял решение. — Приходи утром и стучи.

Он поискал какие-нибудь ободряющие слова, не нашел и сказал ласково, как только мог:

— Дура… такая большая, а дура…

И когда Катя подняла голову, засмеялся смущенный и в то же время очень довольный тем, что тяжелое объяснение уже позади, а будущее, по всей видимости, должно сложиться хорошо, если только Катя сама этого захочет.

Дни отлетали, как лоза, срубленная шашкой. К весне Катя навострилась бойко управляться с “ремингтоном”, и Дынников вынес ей благодарность, а перед распутицей выхлопотал ордер на сапоги. Работы было много. Дынникова ежедневно дергали на происшествия, он возвращался под вечер, в снегу или грязи по самый воротник, валился на диван и, если в кабинете никого не оказывалось, блаженно постанывая, стаскивал сапоги. Случалось, Катя заглядывала в комнату, и он торопливо садился по-турецки и, кося на нее тяжелым глазом, углублялся в бумаги.

За годы гражданской, госпиталей и работы в милиции Дынников как-то успел позабыть, что женщина, в особенности молодая, может быть не только дельным товарищем, во всем равным мужчине и исполняющим мужскую работу, но и просто женщиной — существом тонким и таинственным. А поняв это, в присутствии Кати чувствовал себя до крайности неловко и был напряжен как струна.

Говорили они только о работе, о входящих исходящих, и Дынников толком ничего не знал о Катином житье. Однажды он решил, что надо бы побывать у нее дома, но повод все не подворачивался, а прийти без приглашения Дынников стеснялся — не мог он без спросу ввалиться в чужой дом и сидеть распивать чаи с незнакомым Катиным отцом. Да и будут ли чаи, тоже еще вопрос… До самой весны Дынников не попал к Кате в гости, хотя случалось, что с делом или без дела оказывался рядом с ее домом и даже досконально успел изучить разные внешние мелочи по части резьбы на наличниках окон и познакомился с живущей во дворе собакой — большой, страшной на вид и доброй до глупости дворнягой.

С весной у милиции прибавилось хлопот, и Дынников, забегавшись до чугунной тяжести в ногах, не то чтобы забыл окончательно о своем намерении, но отложил его до лучших времен, в крайности до той поры, когда поймает и прихлопнет банду Шидловского.

Шидловский к весне совсем обнаглел. Отоспавшись за зиму на дальних хуторах, когда сошли снега и след уже не мог навести на ухоронки, — дважды выскакивал на большаки и грабил потребительские обозы с городскими товарами. Тогда же он подловил за городом банковского инкассатора и сопровождавших его возницу и красноармейца, избив их так, что все трое харкали кровью, а старичок инкассатор стал заговариваться и был свезен в губернию в сумасшедший дом.

Дынников, составляя донесение, глухо ругался и попросил добавить людей, заметив, что один милиционер на полторы волости все равно что безногий на холме отовсюду виден а сам ни до чего не добежит. В ответ, при пакете с выговором, пришел на рысях полуэскадрон из летучего отряда по борьбе с бандитизмом. И Шидловский вроде бы притих. Дынников, начосоч и председатель ЧК считали что притих он ненадолго, и держали кавалеристов в городе, а командир горячился клялся что если дать ему самостоятельность, то он весь уезд перетряхнет, но достанет Шидловского и порубит его своею правой рукой.

— И не думай, — говорил ему Дынников, — Шидловский не дурнее тебя ты из города — он в лес, ты в город — он из леса. Только шум и панику наведешь.

Командир, человек восточный, гордый, досадливо дернул усом

— Э, не то говоришь! Как волка травят, видел?

— Так то волка!

— Жаловаться на тебя буду. Мешаешь!

— Валяй! — сказал Дынников, но приказа своего не отменил и в губернию не ответил на запрос, почему он держит в бездействии шестьдесят конников и их заслуженного командира, а Шидловский остается непойманным и не наказанным судом революционного трибунала.