Марей сложил листки, бросил их на стол.
– Я печатал все утро, – устало сказал он. – Еще никто не знает.
Он протянул руку.
– Давай сюда.
– Что?
– Твой револьвер.
– А потом?
– Поедешь со мной в полицию.
– Нет, – сказал Бельяр.
– Хочешь, чтобы я отпустил тебя? Но через час тебя все равно поймают. Тебе не убежать.
Губы Бельяра совсем побелели. Он опустил руку в карман и достал револьвер, такой маленький, словно игрушечный.
– Давай, – снова повторил Марей. – Я сделаю все, чтобы помочь тебе, ты ведь знаешь.
– Что же тебе мешает молчать? Ты в отпуске. Это дело тебя больше не касается.
– Я хотел устраниться, – признался Марей. – Но не имею права…
Они взглянули друг на друга без гнева. Их связывала двадцатилетняя дружба. Марей снял с вешалки пиджак, неторопливо надел его. Собрал бумаги, повернул голову. Говорят, будто в самые ответственные моменты мысль работает с молниеносной быстротой. Неправда. Она, скорее, застывает. Марей едва сознавал, что делает. Он шагнул к двери… У него за спиной Бельяр боролся один на один, пытаясь сделать выбор. Наверное, он поднял руку с оружием, она уже дважды поднималась, чтобы убить. Забыто было все: трудности, которые они когда–то делили, общие поражения, смерть, которую они не раз готовы были встретить вместе… А дверь была далеко, так далеко! Марей силился держаться достойно и прямо. Он сделал еще два шага. В комнате раздался сухой треск выстрела, и Марей прислонился к стене. Он отчаянно страдал, стиснув зубы, во власти беспредельного горя. Но у него не было выбора. Так решил сам Роже…
Бельяр упал на бок. Себе он тоже целил в сердце. Лицо его разгладилось, стало спокойным. Марей уложил его на диван, закрыл ему глаза, поднял револьвер, потом подошел к телефону.
– Говорит комиссар Марей. Соедините меня с директором.
И пока дежурный разыскивал Люилье, он думал о малыше… Теперь уже о досрочном уходе в отставку и речи быть не может. Надо работать, работать как можно дольше. Отныне вся забота и ответственность лежат на нем… Глаза его устремились к неподвижно застывшему Бельяру. Неужели мертвые не слышат обещаний живых?
– Алло, Марей?
– Я кончил свой рапорт, господин директор. Тайны больше не существует.
Жорж Сименон
Неизвестные в доме
Часть первая
— Алло! Это Рожиссар?
Прокурор стоял в нижней рубашке возле постели, а с постели на него взирали удивленные глаза супруги, Прокурору было холодно, особенно мерзли ноги. Звонок поднял его так внезапно, что он не успел нашарить ночные туфли.
— Да, а кто его просит?
Он нахмурился и повторил специально для жены:
— Лурса? Это вы, Эктор?
Заинтригованная разговором супруга прокурора, высвободив из–под одеяла длинную, неестественно белую руку, взяла отводную трубку.
— Что? Что?
Голос адвоката Лурса, доводившегося двоюродным братом супруге прокурора, невозмутимо продолжал:
— Я только что обнаружил у себя в доме незнакомого субъекта… На кровати на третьем этаже. Он как раз скончался, когда я вошел… Хорошо бы вам заняться этим делом, Жерар… Все это ужасно неприятно. По–моему, тут явное преступление…
Когда прокурор повесил трубку, Лоране Рожиссар, которая терпеть не могла своего кузена, небрежно проронила:
— Не протрезвел еще!
В этот вечер все, казалось, было как обычно, пожалуй, еще и потому, что под струями проливного дождя все застыло, оцепенело. Холодный дождь–предвестник зимы–прошел в этом сезоне впервые, и кинотеатр на улице Алье пустовал, если не считать двух–трех влюбленных парочек. Кассирша, без толку мерзнувшая в своей стеклянной клетке, с отвращением поглядывала на дождевые капли, поблескивавшие в свете электрических фонарей.
Мулен был именно таким, каким полагается быть Мулену в октябре. В «Отель де Пари», в «Дофине», в «Алье» за табльдотом обедали коммивояжеры, и им прислуживали официантки в черных платьях, черных чулочках и белых фартучках; изредка по улице проезжала машина, направляясь не то в Невер, не то в Клермон, а может быть, и в Париж.
Жалюзи магазинов были опущены, на вывески щедро лилась с неба вода–лилась на огромную красную шляпу над магазином Блюше, на гигантский хронометр над магазином Теллье, рядом с которым красовалась золотая лошадиная голова — знак того, что здесь торгуют кониной.