— Нельзя тебе, Агнешка, ведь это бы тебя вконец извело! — говорила ей мать сквозь слезы. — Ну можешь ли ты, такая несчастная, больная и слабая, куда-то тащиться? Упадешь на дороге, и некому будет тебя даже поднять.
И доктор ее остерег: — Никуда, никуда, голубушка, даже думать нечего! Только бы еще больше натерпелись, и все попусту! За это время и фронт уже порядком продвинулся — что ж вам теперь угодить в самое пекло? Надо справиться с горем, голубушка, ведь у вас малыши. Вам теперь о них надо думать, ради них себя поберечь. Ничего серьезного у вас нет, надо побыстрей оправиться и снова стать крепкой, даже крепче прежнего. Ведь о детях единственно вам теперь заботиться. Вы их мать, примите мои слова так, будто вам их сказал ваш муж.
А потом мать со слезами все это ей снова и снова втолковывала: — Агнешка, пан доктор плохого не посоветует, он умный человек, слушайся его. Я бы тебя одну никуда не пустила. Слыхала, что он говорил? Фронт, мол, уже близко. Образумься, Агнешка, подумай о детишках, об этих сиротах! Ведь и так хуже некуда. У тебя и молоко враз пропало. А Катинка-Катаринка, ой как она заливается! Неужто не слышишь? Как тебе пускаться в дорогу с такой-то крохой? Чем станешь кормить ее? Христарадничать, что ли, будешь? Ведь эта бедняжечка молока просит. С утра знай плачет и плачет, только маленько чаю и выпила. Выздоравливай. А в Гитлера уж точно кто-нибудь бомбу кинет. Покой снова будет. Будет покой у того, у кого ость он. А мы с Каткой и Зузкой сходим потом к Штефану, Агнешка, ведь это был и наш Штефан. Цветы возложим ему на могилу. Может, и ждать недолго. И пан доктор так сказал! А ты поправляйся. Ребятенок есть просит! Поправляйся, доченька моя!
А почта работает. Жизнь идет дальше. Пробежит несколько дней, и вот уже святая неделя. Словацкие почтари снуют по словацкой республике — она между тем поджалась, уменьшилась, — пыхтят и звякают велосипедными звоночками, тут письмо кинут, там открытку, выпьют с Каиафой[72], поздороваются с Пилатом, подмигнут Иуде, и кажется им, что он мог бы быть священником или хотя бы причетником, помогут колокола завязать, чтоб не звонили до пасхи, умоются в ручье, затрещат трещотками и опять хлебнут, а когда вечером идут усталые, но довольные, с пустыми сумками домой, невзначай заприметят святого Юрая, «что по полю летает, землю отворяет, чтобы трава росла, фиалка синела. Возвеселитесь, бабоньки, уж мы вам красно лето несем, зеленое, розмариновое, сидит баба в коробе, дедо просит у ней: дай, баба, яичко…»
В деревне все оживленнее. То и дело проносятся мимо колонны машин, то вперед, то назад, потом снова вперед и снова назад. Фронт приближается. Иной раз какая-нибудь колонна задерживается в деревне, и тогда люди тревожно озираются по сторонам: — Чего они стоят здесь? Почему остановились? Будто их и без того мало! Или уж подступило? Стянулись сюда все и теперь начнут обороняться? Плохо дело. Если подымется буча, то и нам несдобровать.
— Схоронимся.
— Где?
— В лесу. Я еще осенью вырыл в лесу траншею, там и спрячемся.
— Этого не хватало! Дурак я, что ли? А дом? Дом все же не брошу. У меня на гумне траншея.
— Что в лесу, что на гумне — один черт! И я бы ушел в лес, да тут у меня масло.
— Одно масло?
— И сахар.
— Эх, братец, лишь бы оно у тебя в земле не испортилось!
— Откуда ты знаешь, что я его закопал?
— Ну знаю.
— Так лучше забудь! Еще маленько подожду, а на пасху подслащу себе кофей и хлеб маслом намажу.
— А мне намажешь?
— Там поглядим. А откуда ты об этом пронюхал? Послушай, парень, уж не прибрал ли ты все к рукам?
— Ступай погляди! А ждать станешь — узнать опоздаешь. Давай, братец, поторапливайся да гляди в оба. Беги-ка лучше выкапывай!
— А я ничего не закопал. Даже яму не вырыл. На кой ляд она мне? Ведь у меня новый амбар. Придет беда — в передние двери вбегу, а в задние выбегу.
— Слышь, ребята, много их, много немцев-то! В этом году, считай, будет лихая шибачка!
И немцы знают, что близится светлое воскресенье. Однажды пополудни стоит мастер у окна, глядит на улицу и вдруг несказанно пугается, прямо цепенеет от страха, а потом начинает бестолково метаться по горнице, размахивая руками: эх, самое время схорониться, только куда, и времени уже нет, и Вильму на произвол судьбы не оставишь.
— Ой, Вильма, плохо дело, сюда идет этот Миш… Миш… ну, этот рыжий!
— Какой рыжий?
— Мишке. Наверняка за мной идет. Может, кто на нашего Имро донес, выдал его.
И мастер хоть и норовит скрыться, но, растерявшись вконец, выскакивает во двор. Они чуть ли не сталкиваются в дверях. Мишке даже поправляет фуражку, чтобы ненароком не свалилась. — Ajé, jejé, Herr Guldán! Wie geht es Ihnen?[73]
Мастер, почти посиневший со страху, однако, поддакивает: — Danke! Gut, gut[74].
— Gut? — Мишке недовольно фыркает. — Aber ich fühle mich schrecklich[75].
Мастер и бровью не ведет; не понимая почти ни единого слова, он лишь по лицу Мишке догадывается, что тот чем-то недоволен.
— Нехорошо? А в чем дело?
— Schrecklich. Ich bin müde. Schrecklich müde. Ich bin ein Soldat. Ich weiß es. Aber ich bin schön sehr müde[76].
— Ах вот что! Устал! Ясно, ясно, пан Мишке! А кто устал?
— Sehr müde, sehr[77] устал.
— Значит, пан, пан Мишке устали?
— Ja, ja. Aber das macht nichts! Wie geht es Ihnen, Herr Guldán?[78]
— Конечно, пан Мишке. Понимаю. Я пана хорошо понимаю. Так-так, понимаю, конечно, уже понимаю. Я, в общем-то, хорошо себя чувствую.
— Ich mache nur einen Spaziergang[79]. Ходить! — Мишке и рукой показывает, что он всего лишь прогуливается. — Ходить und мой Kamerad Guldán пасха посетить.
— Меня посетить? Ja, пан Мишке, это со стороны пана очень мило! Вроде бы я и не заслуживаю.
— Ja, ja. Пасха посетить. Мой Kamerad Guldán. Alles ist schrecklich[80]. Фсе. Пасха будешь посетить.
— Понимаю. И вижу. Пан очень душевный человек.
— Пасха. Kirche. Christus und Stabat Mater[81]. Пасха будет Kamerad Guldán посетить.
— Ну, ну, дело хорошее! И впрямь душевный человек!
— Und яйка?
— Яйка? Ах вот что, пану яиц надо! Вот оно что! Будут яйка, дам пану яйка! — Мастер в эту минуту готов был даже обнять его. — Я давеча дал, и теперь дам. Слава те господи, что мы так по-быстрому столковались! Пойдем, камрад, пошли, пан Мишке, пошли, пан Мишке!
А по дороге на запад две умученные женщины, видимо родственницы, может и сестры и обе наверняка вдовые, тащат деревянную тележку с грядками, горюют и плачутся, а с тележки у них все время что-то сваливается.
Пожилой мужчина заговаривает с ними: — Вы что, милые, горюете? Почему плачетесь? Откуда бежите и что с вами стряслось?
— Как нам не горевать, как не плакаться? Идем с востока на запад, война нас гонит. Немцы хату нашу разворотили. Сначала ее подпалили, козочка там у нас сгорела, а потом они все что ни есть укатали, с землей сровняли. Ничего-то у нас не осталось, ничего нету, только и остались, что стулья да перины. А нынче оттого так расстроились, что вот уж две недели все бежим с востока на запад — обратно-то не побежишь, — а люди толкуют, что мы уж на западе, ну и мы из-за этого совсем одурели. От плача. И от страха. Совсем одурели: выходит, что и бежать-то уж некуда.
— Не хочу, мои милые, вас огорчать, горя вам и так хватает. Только тут и впрямь запад, вы уж на западе. А двинетесь еще дальше, попадете в самый рейх. Сперва, правда, в протекторат, да это без разницы. Чехия и Моравия, Böhmen und Mähren, как немцы говорят, Чехия и Моравия — это и есть протекторат, но все равно что рейх, теперь это рейх. Там в Моравии, в Лидеровице, куда наш дядя Феро посватался, там тоже рейх, и он живет в рейхе. Теперь-то он уже старый, старше меня будет. Натерпелись вы всякого, я вам плохого не посоветую, а все ж таки в рейх не ходите и от протектората держитесь подальше. А может, вас туда и не пустят. Дядя Феро из Моравии теперь нам даже не пишет, такие там дела. Дальше вы уж не ходите! Лучше бы вам где приткнуться, переждать. Потому как мы тут в Околичном считаем, что войне быть недолго. Может, оно мимо нас промчится, может, и стороной обойдет, глядишь, вы и домой потом сможете воротиться.
— Ох, у нас и дома-то нет! Мы все потеряли!
— А хоть и дома нет, а все что-нибудь осталось, хоть какая земля. Земли-то и клочка достанет. Ведь и у меня земли не больше чем с две-три простыни, а все же знаю, есть она. Образумьтесь, голубушки! Повсюду война, но у меня еще местечко найдется, тут ничего пока такого не было. Хотите, так пущу вас на время. Надо передохнуть вам, подождать. Уж как будет, так будет, а человеку о своем угле думать положено. Откатится оно, вот вы и домой воротитесь, вас ведь двое, мои милые, ежели придете домой и все опять будет спокойно, уж какой-никакой домушко из собственной земли сотворите, выроете себе или вытопчете…