— Да я ему уже намекал. Представить себе не можете, пан причетник, сколько раз я ему намекал, что нет ни времени у меня, ни терпения, но ему хоть бы хны, ничего его не берет, добрым словом и то его не проймешь.
— А я, святой отец, ей-богу, не стал бы ему намекать! Пнул бы его коленом под зад: ступай подобру-поздорову!
— Пан причетник, да ведь и так негоже, драться-то я с ним не стану. Говорить с ним и то тяжко. Ужасный человек! Непонятно, как можно только быть таким бесцеремонным и навязчивым.
— Это вам за доброту вашу, святой отец, за доброту вашу, за ласковое слово. Сами видите, как ценят люди ласковое слово. Я бы пнул его, ей-ей пнул бы, да так, чтоб он зашатался. Строитель не строитель, а в приходе не смерди, отваливай, знай свое место.
Да что там! Пустое дело — советовать! Некоторым даром советы давать! Сколько раз советовал причетник его преподобию, и почти всегда понапрасну. У преподобного отца нрав мягкий, он готов каждого выслушать, а чей совет слушать — не знает, обычно на поводу у того, кто наседает на него самым что ни есть грубым и настырным образом. Любой прохвост лезет в приход, каждому хочется быть накоротке со священником, дружбу водить с ним. Иные и в костел-то не ходят либо ходят для видимости, а в приходе любят куражиться. Губами причмокивают, лишь бы им святого вина налакаться. И впрямь не худо бы пнуть их кое-куда! Глаза бы его на таких людей не глядели. Когда нет надобности, он и не глядит. Во время мессы усядется где-нибудь в ризнице или в исповедальне и молится потихоньку, иногда, правда, молитва эта колючая, шпильки да иголки, а бывает, и одни покаяния. В самом деле! И причетнику приходится иногда объяснять господу, почему он не может творить пристойную, благочестивую и покаянную молитву. Господь бог его понимает. Если бы и пан священник причетника понял, наверняка повысил бы ему жалованье. Нынче для этого и случай удобный представился — с новым-то костелом не оберешься забот! Причетник пробовал намекнуть его преподобию, да что толку. Пан священник отмолчался, и все. Так зачем же советовать? Преподобный отец и сам должен бы знать, что у причетника служба вовсе не мед. У органиста жалованье в три раза больше, да еще люди тащат ему всякой всячины, хотя он вовсе в том не нуждается. По утрам чуть потренькает, да и дело с концом. То со свадьбы перепадет ему, то с похорон; а наступит завидный месяц, ноябрь или март, люди как мухи мрут! Органист сочинит прощальный плач, да хоть бы рифма была в нем как рифма! А простофили, наплакавшись вдоволь, не скупятся, раскошеливаются, денежки так и льются рекой, так и сыплются, а органист потихоньку посмеивается. Правда, причетник и не думает с органистом равняться, боже избавь, всякому свое, но разумному человеку надо бы и понятие иметь, людям не мешало бы знать, что положено, а что нет, иногда они могли бы и детям подсунуть чего-нибудь за министрацию[28] да за то, что органисту мехи раздувают. И он, право слово, да и ты, олух, мог бы раз в кои веки человеком стать! Ясное дело, орган есть орган, играть на таком инструменте — искусство, но разве это все? В конце-то концов, какое это искусство? К чему оно? Великий боже, ты и впрямь был бы порядочным вахлаком, если бы тебе нравилось такое искусство! Легко тренькать, когда чужая ребятня, малолетки, одни косточки, ножонки, ручонки да шейки, эти озябшие заморыши с выпученными глазенками, чуть свет каждое утро из последних сил вгоняют воздух в ноющие органные трубы, а какой-то дьявол, сатана, что к господу богу только подмазывается, то и дело нарочно нажимает педаль и выпускает весь воздух самой толстой трубой: вот тебе, боже, такой уж я рыцарь, такой я артист, вот какой звук у меня! Дикарь эдакий, чего тебе не хватает? Каждое утро говорят детям: вставайте, дети, младенец Иисус уже дожидается! А проснутся бедняги, сразу видать, какие они еще глупые и как им хочется, чтобы младенец Иисус вовсе не ждал их. Зимой ни одной заутрени не пропустили. Министрацию умеют оттарабанить лучше, чем таблицу умножения, а у органа — если органисту не ударит в башку и не захочется выдать господу богу все с одного маху, — жмут с чувством, не то что какой-нибудь богатый хозяин, охочий по воскресеньям либо по праздникам, когда в костеле полно народу, всем показать, что у него куда больше сил, чем у четверки сонных заморышей, а войдет в раж, так у него не токмо органчик зазвучит — целая шахта задышит. Небось думает — коли пожертвовал бычка, так это уже все, может ходить теперь гоголем, все перед ним должны падать ниц, а то и небо перед ним на задницу плюхнется. Будет ужо тебе небо, не минешь божьего гнева! И как только пан священник с эдакими оболтусами может дружбу водить?! Почитай, иные и подносят ему кое-что… А ты поднеси мне, причетнику, малышам поднеси! Углядят сопельку у министранта — какой грех, все возмущаются, а то, что он всю зиму ходил без пальтишка, никто не заметил. Даже пан священник не обратил на это внимания, хотя зимой, на сретенье, стужа пробирает и взрослого. Да и ему, причетнику, часто приходится хлюпать носом. Сколько было говорено о маленькой причетничьей шапочке, сколько было наобещано: будет, пан причетник, будет! А потом точно про все посулы забыто. Одни ризы, плувиалы, епитрахили и береты покупаются, а жалкую шапочку купить не на что. Два года назад кто-то купил новый катаур, священник им раза два-три подпоясался, а теперь он висит среди остальных — им никто и не пользуется. Кому есть нечего, кто каждый божий день только липовым чаем надувается, а иной чурбан, что хочет подольститься к священнику, швыряет деньгами — то один катаур, то другой, дело большое! Конечно, виноват и священник. Скажи он: так, мол, и так, катаур у нас уже есть, и в новом мы не нуждаемся, может, кто и пожертвовал бы для бедных на хлеб святого Антона, а под сурдинку на эти деньги купили бы шапочку. По-всякому дело можно уладить. Купить бы какую шляпу поприличнее, поля от нее отрезать да выбросить, вот тебе и шапочка. Разве не может приход расщедриться на одну шляпу для причетника? Да что там! В других местах о таких малостях и говорить причетник не должен. Является он утром в ризницу, берет свою шапочку, надевает на голову, и все в полном порядке, можно идти, он сразу настоящий причетник, степенно и с полным достоинством выходит он к благочестивой и мирной пастве, среди которой — не взыщи, господи, но это же правда! — найдется и немало ослов.
Да чего там, чего зря говорить! Ясное дело, у каждого свои заботы, у каждого свои печали. А ежели у кого печали, так пусть и печалится о своей печали и уж понапрасну не задается! По воскресеньям костюм, шик да блеск, а будни как есть будни. И впрямь иные дни очень будничные. А откуда взять на воскресенье? Где взять на праздник? Война войной, а конопля все же растет, но чья? Чья она, конопля-то? Достать бы белого тончайшего полотна, достать бы люстрина на фартук и мягких ниток для вышивки. Церовчанки ловки вышивать: крестиком по канве и цепочкой, одностежкой, тамбуром, гладью, мережкой. Иные могли бы вышить на скатерти и пряничный домик, была б только скатерть! Причетник одну такую женщину знает, принесите полотна и увидите! Да и конопля бы сгодилась, конечно сгодилась; было б ее только побольше, что угодно можно бы сделать! А там чего и продать… А вот со стороны святого отца и впрямь негоже, что он так жмется с этим жалованьем; человек ученый, а не понимает, что причетнику тоже есть хочется, да и министранты зубами щелкают. Что ни поставь перед ними, все разом сметут! Семь малышей на четыре ложки! А если восьмой народится — ну беда! Уж лучше поосторожничать, чтоб не пришлось искать ложку! М-да! Ложки-то найдутся, и двух бы хватило, ты лучше поставь миску, а там узнаешь, на что министранты горазды! Самым разумным было бы уступить причетничество кому-нибудь другому, хотя что толку? Станут башенные часы — кто их починит? Кого тогда позовут? От должности откажись, а часы чини! Мы это знаем, еще как знаем. Нет, негоже, святой отец, право, очень даже негоже с вашей стороны, только неохота говорить с вами начистоту!.. Хоть бы кто помер! Как бы чудесно зазвонил колоколец по новопреставленному! Сразу бы перепало на краюшку хлеба. Органист, конечно, получил бы на пять, а то и на десять хлебов — разве есть справедливость? Выжмет из себя пару жалких стишков, а деньги рекой льются. И на что они ему, спрашивается? На выпивку да на выпивку, конечно, на что же еще? К дьяволу такой стих, когда в нем ни складу ни ладу. Зачем такой стих? Что этот упившийся остолоп знает о жизни? Или он думает, что стих, годный для сытого брюха, и голодному по душе? Было бы хоть кому тебя слушать! На похоронах лучше ватой уши заткнуть — вот какой ты артист! А он знай себе задается, только и делает, что задается: святой отец, я родом из Детвы[29]. Мой отец еще нашивал косы. Вот дурень! Нашел чем похваляться. Грязными-то косами? Думаешь, господь бог отмеривал мозги в Детве еще и пасторским посохом? Хорош пастырь! Уж не хочешь ли сказать, что в Трнаве, Братиславе, в Будапеште или Вене либо тут где внизу, да хоть бы в Загорье, Пернеке, в Лакшарах или Бурах, люди были глупее, чем в Детве? Детва — это что? Где она, твоя Детва? Скажи, когда и где ты первый раз взял в руки букварь?.. Хоть бы кто-нибудь… Ох-ох-о, ох-ох-о! Неужто никто не преставится? Как бы зазвонил тогда колоколец! Беда, и только! Носишься, носишься, мечешься от одного костела к другому, а проку никакого, работы по горло, да сыт ею не будешь. У нового костела есть хоть иногда чем поживиться: то мотыга, то ведерко известки… А раз зубило, бурав с коловоротом нашелся… Ну, Гульдан, ищи теперь свищи…