Выбрать главу
А мудрого владение Весь вертоград Христов, — (III, 201)

то есть придал всему отрывку характерно поповский оттенок и тем самым добился сильнейшей типизации своего персонажа.[214]

В той же поэме есть подробное описание того, как в старое время крестьяне слушали рассказы захожего странника:

В избе все словно замерло: Старик, чинивший лапотки, К ногам их уронил; Челнок давно не чикает, Бездействует работница У ткацкого станка. Застыл уж на уколотом Мизинце у Евгеньюшки, Хозяйской старшей дочери, Высокий бугорок, А девка и не слышала, Как укололась до крови; Шитье к ногам спустилося, Глядит в упор на странника, Руками развела... (III, 360-361)

Дальше следует очень живописное изображение детей, которые лежат на полатях, друг подле друга, «как тюленята на льдинах», низко свесив свои русые головы:

Так что изба становится В той стороне похожею На то окно цирюльника, В котором выставляются В соблазн плешивой братии Накладки, парики. (III, 549)

Образ сам по себе точный и меткий: длинные, низко опустившиеся пряди волос, из-под которых не видно лица, действительно похожи на парик, выставляемый в витрине парикмахера.

Но типичен ли этот образ? Уместен ли он в стихах, изображающих деревенскую глушь? Парикмахерские, в витринах которых рядами выставлялись парики и всевозможные волосяные накладки, существовали тогда только в столицах. Так что сравнение избы со столичной парикмахерской витриной, хотя оно и было очень ярко, нарушало стиль повествования, в котором все до единого образы взяты из деревенского быта: «полати», «лапотки», «лучина», «изба», «веретено». Вопиющим диссонансом среди всех этих образов была бы богатая витрина столичного куафера с ее невиданными в деревне товарами.

Так что хотя Некрасов и много поработал над отделкой этих стихов об окне парикмахера, он в конце концов устранил их из текста поэмы. Они так и остались в его рукописи. В окончательном же варианте он сохранил только то, что предшествовало этому описанию:

Лиц не видать, завешаны Спустившимися прядями Волос — не нужно сказывать, Что желтые они. (III, 361)

Этот элементарный пример показывает с неотразимой наглядностью, как велика была забота Некрасова о взаимосвязи и единстве всех образов, входящих в каждое его стихотворение.

В «Крестьянке» есть краткое упоминание о той экзекуции, которой публично подвергли Матрену Корчагину.

В окончательном тексте всего лишь одна строка:

Легла я, молодцы... (III, 287)

После этой строки — строка точек. Точки многозначительные: за ними скрывается весь рассказ об избиении женщины.

Между тем в некрасовских черновиках это избиение было вначале описано так:

Сам староста обиженный Исполнил поведенное, — Хлестал да приговаривал: «Ты женщина почтенная, Мать пятерых детей!» (III, 525)

Но, очевидно, умолчание, недоговоренность, намек были здесь более уместны, чем подробное описание всего происшествия, так как показать осанистую, величавую, гордую женщину оголенной и лежащей под розгами значило разрушить впечатление ее величавости. Поэтому Некрасов предпочел зрительному образу недомолвку.

Повторяю: каждую деталь своих стихов он всегда подчинял их общему замыслу, общему тону и, как бы хороша она ни была сама по себе, уничтожал без всякой пощады, если она не гармонировала со всеми другими деталями.

Вот еще один очень яркий пример: в том восторженном гимне русской деревенской весне, который был создан Некрасовым в 1863 году, были такие стихи:

В стаде весело ржет жеребенок, Бык с землей вырывает траву, А в лесу белокурый ребенок — Чу! кричит заунывно: «ау!» (II, 559)

Слово «заунывно» противоречило общей тональности этих мажорных стихов, изображающих ликование весенней природы.

Поэтому через несколько лет после их напечатания Некрасов внес в них такую поправку:

В стаде весело ржет жеребенок, Бык с землей вырывает траву, А в лесу белокурый ребенок — Чу! кричит: «Парасковья, ау!» (II, 151)
вернуться

214

На это впервые указал С. А. Червяковский в статье «Творческая работа Некрасова над поэмой «Кому на Руси жить хорошо». — «Труды Горьковского государственного педагогического институт им. М. Горького», вып. VIII, Горький, 1940, стр. 60.