Выбрать главу

И я понимаю, что означает «Иди» Павла. Ключ к матери. До сих пор я жаждал её внимания — для себя.

Павел заставляет меня увидеть её, начать заботиться о ней. Не я, она нуждается в защите и заботе. Она забывает есть и пить. У неё так же, как у меня, нет сил. Она просто не помнит о еде и не знает о лыжне, о Снежной королеве и Маленьком Принце. Никто никогда не подарил ей ничего такого. Павел хотел и… не успел. Теперь он просит меня — за него — позаботиться о ней. Я могу стать ей нужным. Я буду кормить её. Она не виновата в своей бесхозяйственности, она живёт в ином измерении, чем все остальные люди. Не успел я сказать, что хочу есть, как она тут же принесла продукты.

В животе — картошка. Картошка и тепло, волнами идущее от матери, возвращают меня — жить.

Опять я лишь себя ощущаю.

Мать уже у окна, с книгой в руках. Далеко от меня. Но я поймал её в сети, ей тоже сейчас легче, чем было.

2

Я не умер.

Я пошёл в школу.

Тридцать мальчиков и девочек.

В детском саду я видел лишь Котика и Вишу. Остальные скользнули мимо. Здесь тоже лишь двоих вижу.

Учительница говорит резко, бьёт словами. Но я хочу слушать её.

Рядом со мной, за одним столом, — девочка Тося. Вызовет её учительница отвечать, Тося отвечает. В остальное время ни слова не скажет, не посмотрит, лишь книга с тетрадью да урок существуют для неё. Я даже не знаю, какого цвета у неё глаза. А нос тощий и маленький, и косицы — за спиной.

И, хотя я, кроме учительницы и Тоси, не видел никого, меня видели. То со всего маху, сзади или сбоку, шмякнут тетрадью или книгой по голове, то двинут в спину или в ребра. Я не оборачивался и не знал, кто делает это. На перемене меня сшибали с ног, подставляли подножки, дразнили. Я плохо слышал то, что мне говорили, вставал, если падал, и шёл дальше. Они не попадали ни по Павлу, ни по Маленькому Принцу, ни по матери. И пусть упал. Что мне, встать трудно? А если вдруг во мне закипали слёзы, я не плакал, потому что тут же звучали материны слова: «Он захотел явиться, ему предначертано страдать». Пусть сшибают с ног, бьют, лишь бы не видеть никого.

И всё-таки один оказался особенно настырным.

Я по обыкновению терпеливо шёл по пыльной дороге за матерью, стараясь угадать, что гонит её по той дороге, когда он зашипел мне в лицо:

— Шевелись, шкура, шикарного шизика штроишь из шебя.

Я не понял, почему «шкура», что значит — «шизика»? Разве он не может сказать по-нормальному «строишь из себя», чего шипеть? Я лупил глаза на него, не зная, что мне нужно сделать, и, естественно, ничего не делал.

Какое-то время мы дружно молчим, а потом он смачно плюёт налакированный пол. Плевок получается узкий, длинный, кручёный. Одного переднего зуба у него нет. Может, из-за этого слова шипят?

— Ты шшто воображаешшь? Задаёшшшься? Своим шипением, плевком, прищуром мальчик вторгся в наш с матерью путь, и мать исчезла, и дорога исчезла, он отвлёк моё внимание на себя.

Невысок, тощ. Короткая стрижка — каждый волос стоит, получается на голове ёжик. Глаза сощурены, не разглядишь их. Нос чуть приплюснут. Пышные губы красны, нижняя прикушена.

— Што молчишь? Думаешшь, шшибко особый? Эту шштуку видишь? — Он сунул мне под нос кулаки с острыми костяшками. Но не ударил.

Тогда я, чувствуя перемену, вынул из кармана яблоко, протянул ему.

Он сморщился, точно горечь наполнила его всего. И — распахнул глаза.

Я зажмурился. Золотистые, с искрами, как у Павла…

Мгновение, и он вырвал яблоко из моих рук, вцепился в него всеми своими зубами. Через несколько секунд от яблока не осталось даже косточки. Он сунул руки в карманы и пошёл от меня.

И, точно невидимая верёвка потянулась между нами, я двинулся за ним следом. Он пошёл в туалет. И я пошёл в туалет, но у дверей затормозил. Совсем дурак. Повернулся, поплёлся к классу.

Верёвка не пропала. Теперь я всегда его чувствовал. Даже тогда, когда думал о том, почему мать снова стала приводить мужчин.

3

Мать смеётся. Смеётся громко, совсем не так, как в той, нашей с ней прошлой, жизни. Начнёт смеяться, и тут же — пятна по щекам.

Она сорвалась. Ей плохо. Она не может справиться сама с собой. Она тоскует о Павле, с другими хочет забыть его.

Что сделал бы Павел? Какой праздник устроил бы ей?

Так быстро проскочила наша жизнь с Павлом, и так редко я видел его с матерью, что выудить из тех встреч подсказку себе не сумею. Что же могу сделать я для матери?

Думай, — приказываю себе.

Может, купить птицу? Пусть летает по дому и садится к ней на плечо.

Я пошёл к тёте Шуре.

Нет, я не собирался спрашивать её ни о чём, но что-то толкнуло меня к ней.

Из школы — направо, туда, куда мы шли из детского сада с Павлом. Впервые со дня его гибели я проделываю этот путь.

Двор привычен, вижу весь его — детский сад, школа, подъезды, возле которых сидят старушки. Когда бы ни шёл я по двору, они всегда сидят и разговаривают (о чём только можно разговаривать целый день?). Долго смотрят вслед каждому. На детской площадке — молодые женщины с детьми.

Арка, и сквозь неё выход на Проспект. По нему несутся машины. С Павлом я их не боялся и даже совсем не думал о них. Я знаю, Вилен — мёртв, никогда больше не придёт к нам и никого больше убить не сможет, но мне кажется: в каждой чёрной машине — Вилен, и вот-вот прозвучит выстрел. Невольно прижимаюсь к стене.

Стены тянутся вдоль всего Проспекта, закрывают солнце и небо. Меня нет. Я невидим. Но ощущаю себя и стеной, и автобусом. Меня распирает злость, и тянет перебежать дорогу под носом у троллейбуса. А внутри то беспокойство, то голод, то тепло… Может, я — тот старик? Или девочка с куклой? Может, я — все люди сразу? За кого я сейчас чувствую?

Всё-таки преодолеваю то расстояние, которое отделяет меня от тёти Шуры.

Долго стою перед дверями «стекляшки», как называл Павел наше кафе. «Стекляшка» — потому что стекло от основания и до неба. Стоит посреди мостовой, и машины обтекают кафе с обеих сторон.

А вдруг всё как прежде в кафе — голодные люди, лампы над каждым столом, вкусная еда, а тёти Шуры нет?

— Ты что тут стоишь? Кого ждёшь? — Передо мной Кланя. — Небось, к бабке пришёл? Чего не приходил столько времени? Она все глаза проглядела, слёзы лила. Я ей говорю: «Молодые, дел много…», она — твердит своё: «Что-то случилось».

Тётя Шура так сжала меня в своих объятиях, что я чуть не задохнулся. Как ни странно, она молчала, а мне в ухо суматошно стучался её толстый живот. Наконец она повела меня к столу, стоящему в углу. «Жди. Я сейчас!» — сказала.

Народу в кафе немного. Наверное, обеденное время уже кончилось, а ужинное ещё не наступило.

Стол, за который усадила меня тётя Шура, отличается от тех, за которыми едят посетители: нет лампы, и скатёрки нет. Недалеко от нашего ещё такой же — за ним сидят официантки. Кланя тоже там. Видно, я угодил в их обед.

С подноса, который принесла тётя Шура, на стол перекочевали одна за другой тарелки с супом, котлетами, компотом. Тётя Шура села напротив и уставилась на меня.

И я стал смотреть на неё. Я не знал, как она может помочь мне вытащить мать из боли. Пока она сделала то, до чего я и сам додумался: поставила передо мной еду, как я ставлю её перед матерью утром и вечером. Что теперь? Птица не летит здесь. И тётя Шура не делает ничего такого, чтобы помочь мне. Это и я умею — молчать. Мы всегда с матерью молчим.

Но она и не плачет, как обычно. Это что-то новое. Подвигает мне суп, протягивает ложку. Слышу вопрос, который крутится у неё в голове, и говорю:

— Его убили.

Всё не так, как кажется, никто никого не знает, — понял я в тот момент, потому что ведёт себя тётя Шура непривычно. Не охает, не плачет, глаза её сужаются, я ёжусь под её взглядом. Но тут же понимаю: он — против Вилена.

Вовсе необязателен поток слов, и за то, что мать научила меня всё проигрывать внутри, я должен быть ей благодарен: главная-то жизнь — не снаружи, чувствую же я тётю Шуру!