Выбрать главу

Я застываю на первом же этапе, лишь Павел, подсадив, отпускает меня. Неправда, что всё и все — в хаосе и сами по себе, вот же я держусь за ветку, чувствую ногой опору, я прижался к стволу, я — часть дерева!

— Это иллюзия, — угадывает мои мысли Павел. В тот день я так и не взобрался на дерево, я впал в руки Павла, и он осторожно уложил меня на подстилку. Я уснул. Уснул, лишь прикоснулся к материи, пахнущей одиночеством. А когда проснулся, долго лежал не открывая глаз, пытаясь понять, где я и почему мне так жарко и холодно одновременно? Ощутил присутствие Павла. Он пах так же, как его подстилка, — железками и огнём. Ещё совсем недавно этот запах раздражал и существовал вне связи со мной. А может, он подсказывает: во мне тот же хаос, что и вокруг, и то же стремление к цели, а потому я должен жить так, как живут пчёлы и деревья? Что происходит? Я был болен и начинаю выздоравливать или, наоборот, был здоров, а сейчас заболеваю? Хочу открыть глаза и не хочу. Как совместить в себе противоречия?

И вдруг перестаю ощущать Павла рядом. Что, если он ушёл? В детском саду нам читали несколько подобных сказок. В одной — красивую девушку завели в чащу и бросили одну. В другой — завели маленького мальчика в глубь леса и бросили. В третьей — завели в лес несколько детей. Но Павел завести в чащу и бросить не может.

Он хочет, чтобы я звал его «папа», а я — вредный, я назло не зову его «папа». И потому, что нет во мне этого «папа», и потому, что не хочу. Мне не нравится моя вредность: ну не всё ли равно сказать — «Павел» или «папа», но я никак не могу преодолеть её.

Всё-таки открываю глаза.

Яблоки, пирожки, хлеб с сыром, огурец.

— Отдохнул? Теперь лопай!

Всё-таки я залез на дерево. В третью или в четвёртую поездку. И увидел сверху много зелёного цвета — разных оттенков. И очень много другого цвета: коричневого, оранжевого, голубого. Мать — тут же. Стоит мне протянуть руки, и я коснусь её, и получу её знание, чтобы наконец всё понять.

— Держись, — говорит Павел в последний момент, когда я уже готов дотронуться до матери. Запоздало пугаюсь: чуть не сорвался с дерева. — Держись крепче и ни о чём не думай. А когда отдохнёшь, спускайся. Помнишь? Проверяй ногой каждый сук…

Только здесь, на дереве, понимаю: я жил потому, что у матери брал её силу. Даже сейчас, в лесу, я дышу воздухом, который она выдыхает, пью энергию, которую рождает она.

Лето, осень — в лесу, на Клязьминском водохранилище, у костра, на дереве, за игрой в мяч… Зимой — лыжи и лыжня, розовая под солнцем.

Я так привык к тому, что Павел кормит меня! Совсем позабыл, как доставалась мне еда раньше. Неужели это я подтаскивал стул к кухонному столу, вставал на него, тянулся к высокой полке и шарил там, пытаясь найти что-нибудь съестное? Неужели это я чуть не с головой залезал в холодильник?

Я так привык к тому, что Павел мне что-то дарит! На его велосипеде я даже в детский сад поехал, да ребята передрались друг с другом, кто будет кататься раньше. Куртка оказалась мне сильно велика, но Павел утешил: «Главное не мала. Не пройдёт и года, станет как раз». Подарил сапоги, с мехом внутри. Ноге в них непривычно жарко, и, если бы не довольная физиономия Павла, я перелез бы в свои стоптанные башмаки. Альбом для рисования подарил и краски. И стал заказывать рисунки: «Полетим-ка сегодня на Марс» или «Дунем давай-ка к медведям, я, знаешь ли, их больше всех других зверей уважаю. Такие большие, сильные, а едят мёд и ягоды. Спать любят».

Но совершенно изменилась моя жизнь не столько из-за подарков, леса, вкусной еды, сколько из-за того, что всё получалось с Павлом легко. Сготовить обед, взойти на наш пятый этаж, когда не работает лифт, влезть на дерево, переплыть речку, разбить палатку или развести костёр. Он не скажет, как сказали бы воспитательницы: «Ты плохо уложил ветки» или «Не смей зажигать, сначала сложи ветки как положено». Он усмехнётся — «Разбегутся искры, смотри, не поймаешь, лес спалят» и сунет в руку палку, чтобы я собрал их, горящие, в один огонь. Он не станет мне выговаривать за то, что я не вымыл посуду, начнёт мыть сам, при этом будет припевать: «Заяц прыгает и скачет, ничего это не значит». Не сумел сделать я чего-то, успокоит: «Ерунда какая, не обращай внимания, получится в другой раз». Легко бежал он, легко прыгал, легко пылесосил квартиру своим пылесосом, легко создавал новые вещи. Так, за месяц сделал стиральную машинку, маленькую, компактную, пристроил её в ванной, а провод, тянущийся из коридора, укрепил гвоздями по плинтусам, чтобы о него ни мать, ни я не споткнулись.

Привычным стало его весёлое словечко: «Люкс!» Что означало оно, я не понимал, но оно нравилось мне — лёгкое, как и Павел, как и всё, что он делал, оно словно посверкивало искрами из Павловых глаз. У Павла всё, что ему нравилось, было — «люкс»!

Кухня наша теперь оборудована электроприборами, когда-то изобретёнными Павлом. Одна машинка точит ножи, ножницы, другая — трёт овощи, сыр… третья — взбивает, четвёртая — мелет кофе для мамы, пятая — режет на куски картошку и прочие овощи. Все эти агрегаты — небольшие, лёгкие, из пластмассы. Одно слово — «люкс!». «Подрастёшь немного, я тебе покажу, что из чего произрастает». Я не хотел ждать и просил сейчас показать, что внутри приборов, но он лишь смеялся: «Не шустри. До внутренностей придётся добраться, даже если и не захочешь, жизнь заставит».

Я научился улыбаться. Павел поддразнивал меня: «Кривовато, молодой человек, съезжаете набок, но уже кое-что!» Я и сам чувствовал странные конвульсии своего лица — всё оно сдвигалось в левую сторону и вниз, будто кто-то брал его в жёсткую ладонь и насильно туда сдвигал. Но была и сладость в этих странных конвульсиях: губы приоткрывались, и свежий воздух врывался в меня через рот, изо рта ухал к сердцу, и оно начинало скакать. У меня появились новые привычки: каждый день делаю упражнения, которые показал Павел, читаю свои три страницы каждый день, пылесосю наш дом, стираю свои вещи, стелю кровать, мою руки перед едой. У меня появилось много занятий дома: могу поездить на велосипеде, могу почитать, могу построить из конструктора башню или пароход, могу нарисовать серое, с решётками, здание или то, как мы с Павлом плывём, или то, как взбираемся на нашу горушку, на которой собачники выгуливают собак, а мы бродим по аллее и разговариваем.

6

Всё равно, несмотря на изменения, произошедшие в моей жизни в связи с появлением Павла, главной осталась щель чуть приоткрытой двери из моей комнаты в мамину. И я даже отказываюсь идти куда-то с Павлом в те часы, когда, знаю, мать должна быть дома.

Сегодня она одна. Едва звучит музыка, та самая, странная, которая тянет из меня жилы. Под неё мать произносит слова. Иногда различаю их:

В гранитах скал — надломленные крылья. Под бременем холмов — изогнутый хребет. Земли отверженной — застывшие усилья. Уста Праматери, которым слова нет.

Связи между ними поймать не могу. Но, несмотря на это, вижу деревья, траву, холмы, подаренные Павлом, слышу рассказанные им сказки — с гранитными скалами, с волшебными птицами.

Я сам — уста твои, безгласные, как камень!Я тоже изнемог в оковах немоты.Я свет потухших солнц.Я слов застывший пламень,Незрячий и немой, бескрылый, как и ты…

Почему мать никогда не прочитает эти строки мне?

А почему я не зову Павла «папа»? Чего только он не делает для меня! А я не зову. А я незаметно вытираю щёку, которую он целует. Только потому, что он беспамятно любит меня?

Получается: чем больше он для меня делает, чем больше зависит от моего настроения, тем большая небрежность рождается во мне по отношению к нему.

Мать воспринимает меня так же, как я — Павла? Чем больше я жажду её любви, тем холоднее она?