В этом доме висела книжная полка. Значит, ясно, что хозяева — важные господа.
Шкаф, упиравшийся почти в самый потолок и не прибитый к стене, еще больше убедил меня в знатном происхождении здешних обитателей. На окнах — узкие полоски белой материи, обшитые кружевом. Большой четырехугольный, покрытый скатертью стол, деревянный диван, несколько стульев, часы и две картины с изображением бога на стенах. Две одинаковые картины: длиннобородый седой господь-бог с посохом и ягненком.
В большой открытой печи виднелась куча золы. У печи, устремив взгляд в пол, стояла хозяйка. Веки у нее покраснели. Хозяин подвел меня к ней, я протянула руку и присела. Она посмотрела на меня с любопытством. «Какие у нее странные глаза», — подумала я. Лицо худое, бледное, его обрамляют пышные пепельные, точно посыпанные мукой волосы. Живот у нее большой. «Скоро сюда придет фрекен», — решила я. Ольга объяснила, кто я, и женщина взглянула на меня с еще большим любопытством.
— Значит, ты жила в городе, — сказала она, и в голосе ее прозвучала зависть. — Ты жила в городе, — повторила она и бросила на своих детей взгляд, полный такого проникновенного упрека, что они тоже уставились на меня — на девочку, которая жила в городе.
— Ничего хорошего в городе нет, — заявила я, громко и раздельно произнося слова, — ничегошеньки. — Я чувствовала, что должна была ответить именно так, и, видимо, попала в точку.
— Да, если послушать Гедвиг, ее мать, город не стоит того, чтобы о нем печалиться, — подтвердила Ольга.
— Там и живут-то только одни пропойцы, — сказала я таким тоном, точно переменила по меньшей мере трех мужей-пропойц.
Все засмеялись, но красавец хозяин посмотрел на меня почти сурово.
— Пропойца — нехорошее слово. Многие пьют оттого, что они несчастливы, — серьезно сказал он, посмотрев на меня лучистыми глазами.
Слова его меня изумили. Такого я еще ни от кого не слышала. Несчастье — это когда кто-то сломает ногу, или умрет, или ослепнет. А пьют люди оттого, что они плохие, — так меня всегда учили. Я видела, как пьяницы бьют своих жен, выгоняют их по ночам на улицу, а жены иногда бегут за полицией. И вовсе эти пьяницы не были несчастными. Я часто слышала, как многие из них хвалились, что пьют столько, сколько им вздумается, потому что имеют на это право.
Это было необыкновенное воскресенье.
Из всех ребятишек мне особенно понравились две девочки: одна из них оказалась моей ровесницей, другой было лет двенадцать.
У моей ровесницы были карие, отцовские, глаза и светлые пепельные, как у матери, волосы. Волосы свободно падали на плечи, завиваясь в локоны, и мне казалось, что передо мной настоящая принцесса. Вот это были локоны, не то что крысиный хвостик Ханны или моя собственная длинная, прямая как палка, косичка! Правда, мои волосы слегка вились на висках, но мать приглаживала, мочила и вытягивала их, чтобы не осталось ни одного непокорного завитка. В торжественных случаях мать распускала мне волосы по спине, но спереди они все равно были зачесаны гладко-гладко.
На обеих девочках были платья из той же ткани, что и рубаха на их отце. Грубая, безобразная бумажная ткань, но какой нарядной она мне казалась!
Здесь обходились без даларнских сумок. Показную роскошь заменял лежавший на всем отпечаток своеобразного вкуса. В этом домике все казалось сказочным: высокий, стройный хозяин, который держался приветливо и непринужденно, девочки с тонкими, пышными волосами.
Карлберг, сидевший на диване, выглядел по сравнению с ними каким-то бородатым троллем. А что говорить об отчиме, который, по словам бабушки, «так хорош собой, что в этом все его несчастье»! Тьфу! Подстриженные усики, прядь волос на лбу, колючие серые глазки, которые становятся белесыми и вылезают из орбит, когда он злится. Грубиян и коротышка — вот кто он такой, только и всего!